Эрнест Ренан, сделавший вклад в рождение «арийского Христа. Миф и наука: некоторые проблемы взаимоотношения Арийцы и расовая теория

Миф предшествовал науке. В современном понимании миф – исконно символичный язык описания, который не следует рассматривать как продукт и аппарат обмана, суеверия и т.д. (что, например, уже обсудил А.Ф. Лосев). Миф – это древнейшая форма творческого упорядочения и даже познания реальности, в связи с чем можно говорить о существовании «мифологического мышления», в рамках и терминах которого человек издревле классифицировал, моделировал и интерпретировал самого себя, социум, природу и весь зримый и умопостигаемый мир.

Мифу присуща своеобразная логика, в становлении которой ключевую роль играют коллективные представления, навязывающие себя личности. По словам французского этнолога Люсьена Леви-Брюля (1857-1939) эти представления становятся для личности предметом не рассуждения, а веры. Поскольку коллективные представления в первобытном обществе являются преобладающими, то «… в сознании первобытного человека почти нет места для вопросов «как?» или «почему?». Совокупность коллективных представлений, которыми он одержим и которые вызывают в нем аффекты такой силы, что мы ее и представить не можем, малосовместимы с бескорыстным созерцанием объектов, какое предполагается чисто интеллектуальным желанием знать их причину» (Леви-Брюль Л. Сверхъестественное в первобытном мышлении. М..: Педагогика-Пресс, 1994. С. 20).

Итак, науке предшествовал миф. И более того, по мнению британского философа Карла Раймунда Поппера (1902-1994): «… Наука должна начинать с мифов и с критики мифов; начинать не с совокупности наблюдений и не с изобретения экспериментов, а с критического обсуждения мифов, магической техники и практики» (Поппер К.Р. Предположения и опровержения. Рост научного знания/ Феномен человека: Антология. М.: Высш. шк., 1993. С. 157).

Таким образом, человек на заре цивилизации не выделял себя из природы. Все, с чем он сталкивался, что его окружало, им одухотворялось. За каждым явлением или вещью стоял некий автономный дух, который действовал, проявлял себя не в соответствии с некими «жесткими» объективными законами, подчиняясь им, а представлял собой внешнюю «силу», с которой можно было вступать в диалог, заключать своего рода соглашения или договоры, просить ее о совершении неких желаемых событий, наконец, приносить этой «силе», духу, стихии жертвы, которые, в сущности, являются прообразом, архетипом современной взятки.

Американские востоковеды, исследуя духовный мир древнего человека, на примере Ближнего Востока, в частности, Египта, писали: «Древние люди, как и современные дикари, всегда рассматривали человека как часть общества, а общество – включенным в природу и зависящим от космических сил. Для них природа и человек не противостоят друг другу, а потому им и не должны соответствовать два различных способа познания… Природные явления постоянно мыслились в терминах человеческого опыта, а человеческий опыт – в терминах космических явлений… Фундаментальное различие в отношении современного и древнего человека к окружающему миру заключается в следующем: для современного человека мир явлений есть в первую очередь «Оно», для древнего – и также для примитивного человека – он есть «Ты»… Отношение между «Я» и «Ты» абсолютно своеобразно. Мы сможем лучше объяснить его исключительное качество, если сравним его с двумя другими видами познания: отношением между субъектом и объектом и тем отношением, которое возникает, когда я «понимаю» другое живое существо. Отношение «субъект – объект» является, конечно, основой всякого научного мышления. Только оно делает возможным существование научного знания. Второй вид познания – то необычайно непосредственное знание, которое мы приобретаем, «понимая» сталкивающееся с нами существо: его страх или, скажем, гнев. Между прочим, это тот вид знания, который мы имеем честь делить с животными. <…> Поскольку для первобытного человека мир явлений – это сталкивающееся с ним «Ты», он не ожидает обнаружить управляющий процессом универсальный закон. Он ищет целенаправленную волю, совершающую действие. Если река не разливается, она отказывается (курсив мой, – Ю.Е.) разливаться. По-видимому, река или боги разгневались на людей, зависящих от разлива. В лучшем случае боги хотят что-то сообщить людям. Тогда требуется произвести какие-то действия. Мы знаем, что, когда Тигр не разлился, царь Гудеа отправился спать в храм с тем, чтобы получить во сне сведения о причине засухи. В Египте, где ежегодные записи о высоте разлива Нила велись с самых ранних исторических времен, фараон тем не менее ежегодно преподносил Нилу дары в то время, когда он должен был разлиться. К этим жертвоприношениям добавлялся документ, и все вместе бросали в реку. В документе в форме приказания или договора были изложены обязательства Нила. <…> Мы объясняем, что определенные физиологические процессы вызывают смерть человека. Первобытный человек спрашивает: «Почему этот человек умер таким образом в этот момент?». Мы можем лишь сказать, что при данных обстоятельствах всегда наступает смерть. Он же, для того, чтобы объяснить явление, ищет причину столь же специфическую и индивидуальную, как и само явление. Событие не подвергается интеллектуальному анализу, оно переживается во всей своей сложности и индивидуальности, которым отвечают равным образом индивидуальные причины. Смерти кто-то пожелал . И поэтому вопрос опять-таки обращается от «почему» к «кто», а не к «как» (Франкфорт Г., Франкфорт Г.А., Уилсон Дж., Якобсен Т. В преддверии философии. М.: Наука, 1984. С. 25. Есть позднее переиздание: СПб.: Амфора, 2001).

Таким образом, миф обладал (и обладает по сей день, поскольку миф не умер) мощной объяснительной силой. Любое явление сводилось к тому, что именно так в данный момент ведут себя некие тайные силы, по отношению к которым возможны два способа включения их в «диалог»: 1) попытка угадать (выведать) их тайные замыслы, в чем, безусловно, уже присутствовало наблюдение , но была и магия; 2) попытка умолить их, уговорить действовать в интересах того или иного, так сказать, физического или юридического лица.

Уже в этом можно увидеть два аспекта, две стороны того, что называют мыследействием: 1) человек, познавший нечто, происходящее «здесь и сейчас», всегда устремлен в будущее, он хочет предугадывать события и явления; 2) полученное знание человек всегда пытался использовать активно , не как комментатор и интерпретатор событий, явлений, свойств, а как силу, влияющую на изменение окружающей среды (материальной, социальной, информационной, например, общественного мнения, моды и др.) в интересах того, кто ей обладает.

Тезис Френсиса Бэкона (1561-1626), английского естествоиспытателя и философа, «Знание – сила», следовало бы уточнить: английское слово power по-русски может означать не только «сила», но и «могущество», «власть». Для этого лучше всего обратиться к буквальному цитированию двух фрагментов текста Бэкона, которые послужили источниками этого афоризма.

«Ведь на земле, конечно, нет никакой иной силы , кроме науки и знания , которая бы могла утвердить верховную власть над духом и душами людей, над их мыслями и представлениями, над их волей и верой» (Бэкон Ф. О достоинстве и приумножении наук/ Сочинения в двух томах. Т.1. М.: Мысль, 1977. С. 135).

«Знание и могущество человека совпадают, ибо незнание причины затрудняет действие. Природа побеждается только подчинением ей» (Бэкон Ф. Афоризмы об истолковании природы и царстве человека/ Т.2. М.: Мысль, 1978. С. 12) (в обеих цитатах курсив мой, – Ю.Е.).

Таким образом, английское power – это то, что может не только изменять обстоятельства, но и приноровиться к ним, узнав, выведав все их скрытые особенности. Такое знание само по себе есть могущество (Knowledge itself is power!). Гётевский Фауст, например, используя магическое знание, изменил обстоятельства и получил власть над временем, вернул себе молодость, договорившись с дьяволом, а ученые XX века изменили обстоятельства, высвободив ядерную энергию, внутреннюю «силу атома», расширив тем самым власть над энергетическими ресурсами природы.

Еще раз вспомним тезис Поппера о критике мифа, порождающей науку. Вот, кстати, хороший пример, демонстрирующий довольно древнюю практику критического отношения к мифу:

«Диагор (тот, кому присвоили прозвище αθεος – безбожник) – приехал однажды в Самофракию, и там один его друг задал ему вопрос: «Вот ты считаешь, что боги пренебрегают людьми. Но разве ты не обратил внимания, как много [в храме] табличек с изображениями и с надписями, из которых следует, что они были пожертвованы по обету людьми, счастливо избежавшими гибели во время бури на море и благополучно прибывшими в гавань?» «Так-то оно так, – ответил Диагор, – только здесь нет изображений тех, чьи корабли буря потопила, и они сами погибли в море». Тот же Диагор в другой раз плыл на корабле, и началась сильная буря. Оробевшие и перепуганные пассажиры стали говорить, что эта беда приключилась с ними не иначе как оттого, что они согласились взять его на корабль. Тогда Диагор, показав им на множество других кораблей, терпящих то же бедствие, спросил, неужели они считают, что и в тех кораблях везут по Диагору. Стало быть, дело обстоит таким образом, что твоя участь, счастливая или несчастливая, нисколько не зависит от того, каков ты и как ты ведешь себя в жизни» (Цицерон. Философские трактаты. М.: Наука, 1985. С. 188).

Таким образом, зарождение сомнений в способности мифа «объяснять всё» возникает тогда, когда природа и ее стихии в представлении людей утрачивают статус «Ты» и превращаются в «Оно». Если с «Ты» можно вести диалог с обратной связью (т.е. когда человек располагает возможностью не только воспринимать природные явления, но и влиять на них, уговаривая, молясь, принося жертвы, угрожая и т.п.), то общение с «Оно» одностороннее, что уже подметил Диагор: буря не избирательно топит корабли, анализируя и сортируя их команды, располагая их характеристиками, а шансы избежать кораблекрушение не связаны с предварительными пожертвованиями.

Иными словами, миф, объясняя все, терпит фиаско на предсказаниях при условии, что «Оно» сохраняет свои свойства, не обращая внимания на мольбы, уговоры, жертвы и т.п., произносимые и приносимые субъектом «Я». По мнению многих философов и историков науки, в последующем человечество стало проходить «стадию религии» (о религии несколько подробнее ниже), перешедшую в «стадию науки», что отражено в схеме Джеймса Джорджа Фрэзера (1854-1941), английского религиоведа и этнолога («магия – религия – наука») («Золотая ветвь». М.: Изд-во полит. литер., 1984). Тем не менее эта схема, взятая в буквальном смысле как последовательность смены мировоззрения, картины мира, «не работает» даже в наше время.

«Сегодня мы по-прежнему существуем как бы в кипящей смеси из всех трех названных духовных комплексов, каждый из которых не прекращает попыток подорвать репутацию всех остальных, оспорить их законность в качестве фундамента нашей культуры» (Холтон Дж. Что такое «антинаука?»// Вопросы философии. 1992. № 2. С. 26-58).

Это согласуется с мнением упомянутого выше Леви-Брюля о том, что у человечества не существовало и не существует сейчас никаких двух автономных форм мышления, «пра-логической», якобы соответствующей исключительно эпохе возникновения мифов, и логической, которую можно было бы соотнести с началом зарождения науки. Есть просто «… различные мыслительные структуры, которые существуют в одном и том же обществе и часто, быть может, всегда в одном и том же сознании» (Леви-Брюль, с. 8). Иными словами, мифологическое мышление – пра-логическое (дологическое), но не алогическое. Его особенность заключается в игнорировании закона исключенного третьего (tertium non datur – третьего не дано), то есть в противоречии с этим законом формальной логики объекты могут быть одновременно самими собой и чем-то иным.

Таким образом, миф и после рождения науки (пока будем опираться на интуитивное, «школьное» представление о ней) в той или иной степени продолжает присутствовать в мировоззрении современных людей. Например, современный немецкий философ Курт Хюбнер рассматривает взаимоотношение мифа и науки в плане двуединства нашей культуры. (Хюбнер К. Истина мифа. М.: Республика, 1996).

Безусловно, наука (тем более современная наука), явившись базой техники, в которой реализуются научные предсказания (эта конструкция сделана на основании таких-то законов физики, химии и др.; поэтому она будет выполнять такие-то функции, если будет технически исправна) дала нам электронные средства связи, авиацию, синтетические материалы, атомную энергию. Без развитой высокотемпературной электрохимии человечество никогда бы не увидело элементарного (металлического) алюминия, хотя его соединения, входящие в состав глин и других алюмосиликатов, всегда были у людей, так сказать, под руками, когда они из той же глины лепили идолов и горшки. Миф этого дать не смог .

Однако в защиту мифа в настоящее время высказывались даже всемирно известные философы и методологи, например, Пол Фейерабенд (1924-1997), автор «анархистской теории познания»:

«Если мы действительно хотим понять природу, если мы хотим преобразовать окружающий нас физический мир, мы должны использовать все идеи, все методы, а не только небольшую избранную их часть. Утверждение же о том, что вне науки не существует познания (extra scientiam nulla salus), представляет собой не более, чем еще одну очень удобную басню. Первобытные племена имели более разработанные классификации животных и растений, чем современные научные зоология и ботаника; им были известны лекарства, эффективность которых изумляет медиков (в то же время фармацевтическая промышленность уже почувствовала здесь новый источник доходов); у них были средства влияния на соплеменников, которые наука длительное время считала несуществующими (колдовство), они решали сложные проблемы такими способами, которые до сих пор все еще не вполне понятны (сооружение пирамид, путешествия полинезийцев). В древнекаменном веке существовала высокоразвитая астрономия, пользовавшаяся международной известностью. Эта астрономия была как фактуально адекватной, так и эмоционально подходящей, ибо она решала и физические, и социальные проблемы (чего нельзя сказать о современной астрономии) и была проверена очень простыми и изобретательными способами (сложенные из камней обсерватории в Англии и на островах Тихого океана, астрономические школы в Полинезии)… Было осуществлено приручение животных, изобретен севооборот, благодаря устранению перекрестного оплодотворения выведены и очищены новые виды растений, сделаны химические изобретения… Во все времена человек смотрел на свое окружение широко раскрытыми глазами и старался понять его своим пытливым умом; во все времена он совершал удивительные открытия, из которых мы всегда можем почерпнуть интересные идеи» (Фейерабенд П. Против метода. Очерк анархистской теории познания. М.: АСТ: АСТ МОСКВА: ХРАНИТЕЛЬ, 2007. С. 308).

Что же касается религии, то проблема ее взаимоотношений с наукой является и по сей день животрепещущей, обсуждаемой и не имеющей признаков окончательной разрешенности. История их взаимоотношений глубоко драматична, даже кровава и богата примерами радикальных и, казалось бы, необратимых исходов (об этом несколько подробней ниже).

«Однако ничто так не вводит в заблуждение, как наиболее распространенный способ толкования мифов по частям, основанный на молчаливом допущении, что древних волновали проблемы, очень схожие с нашими, и что их мифы представляют собой очаровательный, но незрелый способ их разрешения. В первой главе мы пытаемся показать, что такое допущение попросту игнорирует пропасть, разделяющую наш привычный способ мыслить, наши способы выражения от этих отдаленных цивилизаций, даже в тех случаях, когда человек стоит лицом к лицу с вечными проблемами: человек в природе, судьба, смерть… В последней главе мы описываем, как древние евреи свели до минимума мифологический элемент в своей религии (а это была исторически первая монотеистическая религия, – Ю.Е.) и как греки развили критическую мысль из мифопоэтической (буквально то же говорил Поппер: наука должна начинать с критики мифа, – Ю.Е.). Эта глава породила у некоторых критиков… ошибочное представление, что мы воспеваем рационализм и приравниваем религию к суеверию. Мы решительно заявляем, что мы полностью сознаем творческую функцию мифа как живую культурную силу, силу, в большей или меньшей степени поддерживающую всякую религиозную и метафизическую мысль, … мы постоянно трактуем миф как чрезвычайно серьезное явление».

Таким образом, в общей картине мира, так или иначе сформировавшейся у каждого человека, можно и сейчас обнаружить линии, блоки и фрагменты как научной «подкартины» (на том уровне, как понимают науку большинство образованных людей), так и мифологической и религиозной (даже у людей, казалось бы, неверующих). Дело в том, что как наука, так и миф, являясь средствами миропонимания, призваны «отвечать» на ряд одинаковых вопросов. В первую очередь: «что это?», «какой?» и даже «каким образом?». Это чисто рецептурные вопросы, ответы на которые формируют для себя, вероятно, и животные, наряду с вопросами выбора и порядка, – «ли-вопросы» («произойдет ли?», «иной ли?» и т.п.). Наконец, есть главный вопрос, не задаваемый животными (перестраховываясь, скажем: скорей всего не задаваемый), но только человеком. Это вопрос «почему?». Отвечая на подобные вопросы, и наука, и миф формируют объяснение , позволяющее ориентироваться в жизни и выстраивать, проектировать «линию жизни», т.е. предсказывать предстоящие явления и события. При этом наука опирается на устойчивую, воспроизводимую, не зависящую от вопрошающего субъекта, закономерную картину поведения тех частей внешнего мира, природы, которые, демонстрируя свою устойчивость, утратили право именоваться «Ты», перейдя в разряд «Оно».

Миф, объясняя абсолютно все , оказался неспособным предсказывать это «все» (что уже подметил Диагор), но парадокс заключается в том, что миф сохранил возможность объяснять даже неудачи собственных предсказаний. Прокомментируем это правдоподобным примером. Допустим, некое первобытное племя собралось на охоту. Перед походом они принесли жертву соответствующему божку, возложив к подножию идола что-то ценное (жертвенное животное или что-либо еще). Охота оказалась неудачной. Вывод, лежащий «на поверхности»: мало дали. Удвоенное жертвоприношение результата не возымело. Новое объяснение: кто-то помешал. Скорей всего – колдун соседнего племени. Поймали его и «обезвредили» (способы разнообразны и общеизвестны). Охота снова оказалась неудачной. Вывод: не того «обезвредили», и, как говорится в философских словарях, «и т.д.».

Или вот пример из относительно недавнего прошлого: толкование корней, истоков преступности. Итальянский психиатр и антрополог Чезаре Ломброзо (1835-1909) писал, что «Всякое преступление имеет в происхождении своем множество причин (курсив мой – Ю.Е.), и так как причины эти очень часто сливаются одна с другой, то нам нет надобности рассматривать их каждую в отдельности. Мы можем поступить здесь точно так же, как во всех тех случаях, когда нам невозможно выделить одну какую-нибудь причину известных явлений без того, чтобы не затронуть вместе с тем и других. Каждый знает, что холера, тиф, туберкулез обусловливаются особыми специфическими причинами; но никто не станет, однако, утверждать, что метеорические, гигиенические, индивидуальные и психические причины не имеют никакого влияния на эти болезни. Даже самые ученые наблюдатели остаются иной раз в неведении относительно истинных, специфических причин тех или других явлений (Ломброзо Ч. Преступление. Новейшие успехи науки о преступнике. Анархисты. М.: ИНФРА-М, 2004. С. 3).

Уже из этого фрагмента текста видно, что классик психиатрии и криминологии с самого начала отказался от указания на основную причину преступности, – пусть даже не единственную, но основную, поскольку он прямо указывает на множество причин. Такой подход к объяснению в наше время назвали бы «системным подходом» и даже вспомнили бы про плюрализм, – термин, вошедший в речевой обиход во время «перестройки». Но этот термин породила не «перестройка», философам и методологам он был известен и раньше, хотя его толкование и воплощение тоже были различными. Например, в русле метафизики он сводился к произвольному выбору отдельных сторон явления или их механическому соединению. А с позиций диалектики требовалось рассматривать любое явление в единстве всех его сторон, связей и отношений, но с обязательным вычленением главного .

Так вот, если проследить за выявлением этой самой главной причины , основного истока, корня преступности, бросив даже дилетантский взгляд на официальные тексты, например, энциклопедии, то можно увидеть, что и само понятие главной причины претерпевает метаморфозы в потоке истории. В известной степени под влиянием идей Ломброзо, который истолковывал как преступность, так и гениальность (Ломброзо Ч. Гениальность и помешательство. СПб.: Издание Ф. Павленкова, 1892; репринтное переиздание) на основе фактора наследственности, а сейчас бы мы сказали – генетического фактора, была распространена, а в определенных кругах существует и по сию пору, именно эта точка зрения (как в одном из фильмов Раджа Капура: сын вора не может не быть вором). А вот теперь два «энциклопедических» толкования преступности, принадлежащих официальной советской идеологии, данных в разное время (1940 г. и 1975 г.):

1) «В капиталистических странах преступность является неустранимым и неизбежным продуктом самой капиталистической системы. Экономический и политический строй капиталистических стран со свойственными ему кризисами, безработицей, нищетой и т.п. неизбежно производит и воспроизводит преступность все в более и более расширенном масштабе. <…> В СССР преступление является, главным образом, формой сопротивления делу социализма со стороны классово-враждебных элементов. Ликвидация эксплуататорских классов в СССР не означает прекращения классовой борьбы. Капиталистическое окружение, засылающее в нашу страну шпионов, диверсантов, убийц, стремится подорвать мощь нашего социалистического государства» (Большая Советская Энциклопедия. Т. 46. М.: ОГИЗ РСФСР, 1940. С. 766).

2) «В капиталистических странах преступность органически присуща самой природе строя. <…> Буржуазная наука делает вывод о «вечности» преступности, причины которой заключены якобы в природе человека (снова Ломброзо! – Ю.Е.), в действительности же она «вечна» только для эксплуататорского общества (курсив мой, – Ю.Е.). В социалистическом обществе уничтожены коренные причины преступности, впервые в истории создаются и растут возможности ее ликвидации как общественного явления. Существующая еще преступность связана с тем, что социализм в экономическом и нравственном отношениях носит «родимые пятна» старого общества. Причины преступности – это пережитки прошлого, еще существующие в различных сферах жизни общества, а также в сознании и психологии людей, в быту» (Большая Советская Энциклопедия, третье издание. Т. 20. М.: Изд-во «Советская энциклопедия», 1975. С. 539).

Сопоставление этих объяснений-толкований обнаруживает следующую понятийную «эстафету»: преступление как морфологическая аномалия (Ч. Ломброзо) → продукт капиталистической системы; при социалистическом строе – это результат происков капиталистического окружения (БСЭ, первое издание) → продукт капиталистической системы; при социализме это «родимые пятна», пережитки прошлого (БСЭ, третье издание).

В послеперестроечное время разные политические объединения (партии, социальные институты, социологические школы и т.п.) толкуют преступность настолько «плюралистично», что возникает в умах большинства людей понятийный хаос (достаточно сравнить мнение лидеров хотя бы КПРФ и ЛДПР).

Здесь налицо подобие «объяснений» охотничьих неудач некоего первобытного племени: если не проходит одно толкование, то предлагается другое, то есть влияние капиталистического окружения и его происков – полное подобие колдуна соседнего племени.

Я (то есть, автор предлагаемого текста), не претендую на лавры социолога и философа, хотя Поппер и заявил, что «все люди – философы, даже если они не осознают собственных философских проблем, они по меньшей мере имеют философские предрассудки». (Путь в философию. Антология. М.: ПЕР СЭ; СПб.: Университетская книга, 2001. С. 129).

Тем не менее, я, не будучи профессиональным философом, вижу в переменчивости этих объяснений не только то обстоятельство, что до сих пор никто не может внятно объяснить истоки преступности, например, причин появления в России серийных убийц, педофилов и других «чикатил», но и то, что логика мифа жива до сих пор , она мимикрирует, использует научный лексикон, объясняет, предсказывает (причем объясняет лучше, чем предсказывает) и, не стесняясь, ищет и находит (!) правдоподобные аргументы.

Таким образом, если наука, как говорил Поппер, вырастает из критики мифа, то миф, скорей всего, никогда не покинет науку, постоянно провоцируя ее на сохранение бдительности и остроты критического оружия. А что касается научного объяснения причин преступности, то я, рискуя вызвать гнев профессиональных криминалистов, придерживаюсь мнения, что оно, это объяснение, еще не состоялось. Мифологические же объяснения существуют, и любой желающий может выбрать себе по вкусу одно из них или, в плане плюрализма, несколько.

Итак, миф хорошо объясняет, но проблематично предсказывает, о чем есть смысл поговорить несколько позже при обсуждении функций науки . А пока вернемся к парным сопоставлениям науки с другими социокультурными феноменами по примеру А.Ф. Лосева.

В разных областях науки есть вещи, которые вроде бы являются общеизвестными фактами. Однако на поверку все они оказываются не более чем мифами и заблуждениями. Как показало недавнее исследование, целых 82 процента людей заблуждаются хотя бы по одному научному поводу. Вот самые распространенные мифы, которые многие принимают за истину.


Чудеса науки привезли в Лас-Вегас

Молния не ударяет дважды в одно и то же место

Это скорее поговорка, которую следует понимать в иносказательном смысле. Напротив, есть объекты, которые в силу тех или иных свойств притягивают молнии. Так, в 103-этажный нью-йоркский небоскреб Эмпайр Стейт Билдинг молния попадает до 25 раз в год. Как-то во время грозы здание за полчаса восемь раз подвергалось ударам молний!

Великую Китайскую стену можно рассмотреть из космоса

Этот миф родился в XVIII столетии, когда до полетов в космос было еще очень далеко. Современные же астронавты утверждают, что невооруженным глазом даже с орбиты стену разглядеть невозможно. Хотя протяженность Великой Китайской стены составляет более 20 000 километров, ее ширина - всего шесть метров. Те, кто якобы видел ее из космоса, скорее всего, спутали ее с Великим каналом Китая, который гораздо шире, считают эксперты.

Красный цвет приводит быков в ярость

Как известно, матадоры во время корриды размахивают перед быками красной тряпкой, чтобы их разъярить. Но если бы они размахивали тканью любого другого цвета, результат был бы одинаков: эти представители крупного рогатого скота просто не различают цветов.

Ради эксперимента перед быком поставили три чучела, снабдив их тряпками разных цветов. Оказалось, что животное бежит к тому чучелу, чья тряпка приходит в движение... На арене бык реагирует не на цвет, а на движения матадора.

Хамелеоны могут менять цвет по желанию

Это не совсем миф. Просто в организме хамелеонов имеются особые клетки - хроматофоры, которые в зависимости от ситуации вырабатывают тот или иной пигмент. Но это вовсе не значит, что смена цвета зависит от желания пресмыкающегося.

Как правило, на это влияет окружающая среда. Так, когда на ящерицу падают прямые солнечные лучи, она может стать ослепительно белой, чтобы отражать тепло. В прохладное время хамелеоны, напротив, темнеют, чтобы поглощать свет. Когда самец хамелеона встречает самку, он может украсить себя цветными узорами, что сигнализирует о готовности к спариванию.

У людей только пять органов чувств

Нам легко их перечислить: зрение, слух, обоняние, вкус и осязание. На самом деле органов чувств у человека больше двадцати. Так, один из них помогает нам ощущать изменения температуры, другой - держать равновесие, третий - ориентироваться в пространстве... За голод, жажду, боль также отвечают особые рецепторы.

Мы используем свой мозг только на 10 процентов

Многие люди убеждены, что «разблокирование» остальной части мозга сразу сделает нас гениями: мы обретем необычные способности, выучим десятки языков, сможем делать в уме сложнейшие математические вычисления...

Но реально мы используем мозг на все сто процентов. Даже в одну секунду ему приходится обрабатывать такой массив информации, что приходится задействовать большинство нейронных связей. Выполнение любой задачи стимулирует различные части мозга. Так что высказывание о том, что в нашем мозгу имеются почти неограниченные резервы, которые надо «разбудить» - это нечто из области фантастики, а не науки.

Способности людей зависят от того, какое полушарие мозга у них более развито

Считается, что у людей, склонных к творчеству, доминирует правое полушарие, а у тех, кто склонен к точным наукам - левое. Ученые из Университета штата Юты решили это проверить. В течение двух лет они просили 1000 добровольцев выполнять различные задачи, одновременно фиксируя активность их мозга. Но не обнаружили никаких доказательств того, что существует связь между активностью той или иной половинки мозга и результатами решения заданий.

Способность мифа к самоорганизации не означает, что он образуется и распространяется стихийно, поскольку в основе его распространения лежит не только свойства массового сознания, но и естественный для людей интерес. Но вышедшая из мифа и строящаяся на нем культура не спешит эту связь раскрывать, делая ставку на иррациональное.

Иное дело наука. Она имеет свое особое, логически обоснованное и в целом отрицательное отношение к мифам, хотя и не чужда полностью мифотворчества. В философии также пока еще принято негативное отношение к мифам и их влиянию на научный и общественный процесс, и судя по наиболее типичным высказываниям, его можно считать априорно решенным. Примером тому являются резкие оценки мифа как "коварного", "отравленного оружия" , "социального наркотика", ведущего "к извращению нормального восприятия личного и общественного сознания" , противостоящего науке и играющего в обществе однозначно отрицательную роль.

В основе отношения науки к мифу лежит требование вернуться к здравому смыслу и жить по "научно выверенным теориям", ведь мир держится в целом на разумных основаниях (идея рационального мировоззрения), а миф как донаучная "примитивная" форма сознания вненаучен и должен быть "научным мировоззрением" преодолен . Так, опираясь на эволюционизм, редукционизм и рационализм, наука попыталась ограничить действие мифа сферой культуры и поспешила объявить себя зоной, свободной от него.

В результате для большинства людей миф стал синонимом небытия, несуществования, выдумки, ложной фантазии, и наука эту точку зрения в большинстве случаев разделяет . И даже в тех немногих случаях, когда истоки мифа все же выводятся из естественных и практически неизменных процессов, имманентно свойственных как обществу в целом, так и человеку в частности, роль мифа в обществе все равно в целом оценивается отрицательно.

В них "ложь мифа" противостоит "научной истине", которая не только "чиста" от него, но и принципиально с ним несовместима . Исключение в данном случае составляют лишь отдельные сферы и отрасли поставленных на службу власти общественных наук. Эти науки подвержены мифологизации в той степени, в какой обслуживают противостоящую массам и заинтересованную в их обмане власть.

В остальных же случаях наука зорко стоит на страже у порога истины, познавая ее и оставляя за собой исключительное право определять истинность тех или иных гипотез, теорий и идей. Такая общепринятая точка зрения указывает на серьезное заблуждение "научных" методов исследования мифологии в целом, и социальной мифологии в частности . В действительности "в искусстве и в науке... не только возможно мифотворчество, но оно их буквально переполняет " . И объясняется это не только неизбежной ограниченностью науки, но и необходимостью ее контроля над волевым и мыслительным процессом, в постоянной оценке и переоценке ею содержания массовых социальных и политических ориентаций, которые заставляют науку активно вмешиваться в процесс мифотворчества и постоянно им заниматься .

Являясь сферой человеческой деятельности по выработке и теоретической систематизации объективных знаний о действительности, наука стала особой производительной силой общества и его социальным институтом. Структурно она включает в себя деятельность по получению нового знания (наука-исследование) и сумму научных знаний, образующих в совокупности научную картину мира (наука-мировоззрение).

Опираясь на результаты проводимых научных исследований, философия выполняет в науке функции методологии познания и мировоззренческой интерпретации поставляемых наукой фактов, соответствующим образом объясняющей мир, его устройство и развитие, формируя т. н. научную картину мира, то есть ту систему представлений, которая будет соответствовать уровню развития современной науки, создавая целостную картину представлений о мире, его общих свойствах и закономерностях, возникающую в результате обобщения и синтеза основных естественнонаучных понятий и принципов, строящихся на основе определенной фундаментальной научной теории. В создании такой картины нет ничего особенного, если бы не отождествление научной модели с реальностью. По принципу: мир такой, каким мы его сейчас представляем .

Активная вовлеченность науки в мифотворчество при отрицательном ее отношении к мифу в целом вызывает некоторое недоумение, заставляющее думать, что науке выгодно не признаваться в своем естественном несовершенстве и упорно демонстрировать научный снобизм . Но миф как имманентно присущее человеку и обществу явление, не несет в себе изначально отрицательный или положительный заряд . Такой заряд ему придает сам человек. Своими желаниями, помыслами, словами и действиями . Не бывает ядов и лекарств, все зависит от дозы, говорил великий лекарь Парацельс. И это относится к мифу. Миф сам по себе не представляет опасности. Он естественная данность, присущая обществу и человеку, их психологии и способу восприятия мира. И все зависит от того, кто привел его в движение, с какой целью и на какую почву он упал.

Несмотря на явное и очевидное противостояние между миром науки и миром мифов и символов, наука, как правило, не только не борется с мифами, но активно участвует в их возникновении и формировании . А открыто противодействует она лишь тем мифам, которые мешают ей самой развиваться, не способствуют утверждению тех или иных ее идей. Тогда то и звучат слова о мифах, как об архаике и предрассудках, играющих в обществе однозначно отрицательную роль. На деле сама современная наука, по меткому выражению Дж. Оруэлла нередко "сражается на стороне предрассудка ", активно участвуя в создании собственных мифов, становясь, таким образом, одновременно и объектом и субъектом мифологизации .

"В силу своей специализации, наука превратилась в место исследования бесконечных частностей, которые позволяют ею манипулировать также, как манипулируют общественным сознанием, - писал по этому поводу Х. Ортега-и-Гассет, тут же делая безжалостный в своей точности вывод: …Всякая наука, в той степени, в какой она пытается исследовать общество или проецировать свои исследования на общество, является объектом манипуляций " . Добавим, манипуляций, отрицающих, а нередко и взаимно исключающих друг друга. И хотя у разных ученых одна и та же проблема исследования вызовет в ее рассмотрении лишь незначительные нюансы, некоторое смещение тех или иных акцентов, спроецированные на все остальное, они дают такую амплитуду разногласий, что договориться о чем-то нередко уже становится невозможно. Хотя они и будут говорить об одном и том же. И каждый по-своему будет прав.

Именно поэтому приходится признать, что наука не только открывает и изучает, но и скрывает, игнорирует, замалчивает . Нередко она закрывает глаза на то, что ей не понятно, что нарушает привычное и угрожает господству устоявшегося, сознательно уходя от тех фактов, которые противоречат утвердившимся и общепринятым научным теориям, осуществляя подгонку открытых ею фактов под общепринятое по принципу: это было так, потому что по-другому нам не понятно. Но все-таки, несмотря на это, чтобы мы ни говорили о науке, о ее современных представлениях, как бы их не критиковали и как бы в них не сомневались, в данный момент мы в целом имеем в ней то, что можно считать высшим достижением современного научного познания и человеческой мысли.

В какой же степени наука имеет иммунитет против мифа? Насколько она подвержена мифологизации и какие факторы ее определяют? Прежде всего, следует отметить, что, пользуясь языком, словом, наука уже в силу этого входит в зону мифа . Результат ее - информация, более или менее воспринятая личностно, более или менее символизированная и, значит, более или менее мифологизированная . Но может быть есть наука, где личностное восприятие сведено к минимуму?

Отказывая мифологии в научности, ее оппоненты противопоставляют ей "чистую" точную науку, науку как исследование. Действительно, если есть наука, свободная от мифа, то речь идет в первую очередь именно о такой науке: "чистая" наука свободна от идеологических штампов и чувственных наслоений, а "точная" - имеет дело только с цифрами и опытно проверенными, не подверженными толкованию, фактами. Что касается науки как исследования, то здесь все несколько иначе. Ведь зона научных исследований проходит там, где знание граничит с непознанным, где ничего определенного и окончательно устоявшегося нет, где мысль, опираясь на факты, оперирует только гипотезами. Но, рождаясь в зоне "сумерек", на границе с непознанным, любая гипотеза неизбежно оказывается в пространстве мифа , и не будет подвержена мифологизации лишь в той степени, в какой рассматривается и оценивается именно как гипотеза. Ибо научная гипотеза предусматривает не убежденность и категорическое утверждение, а возможность и вероятность; не прочувствованность, а отстраненность; не логику, а интуицию.

Отстраненность от всего того, что делает ученого заложником собственных взглядов.
С другой стороны, возникая в условиях дефицита информации, гипотеза в той или иной степени строится на домыслах и догадках . И тогда она оказывается ближе всего к мифу, так как требует особой отстраненности (по А. Ф. Лосеву - отрешенности) - символической, которая наполняет гипотезу мифическим смыслом.

В отличие от реальной, в чистой науке ученый ограничился бы только выводом самих законов, толкуя их лишь как гипотезы. И развитие такой науки можно свести к смене одних, не отвечающих уровню последних научных открытий, а потому устаревших, гипотез на другие, учитывающие последние открытия и, значит, более новые. В свою очередь накопление новых эмпирических данных в конечном итоге приведет к тому, что и эти гипотезы рано или поздно будут значительно подкорректированы или полностью заменены. И в этом нет никакой трагедии. "Чтобы наука была наукой, нужна только гипотеза и более ничего. Сущность чистой науки заключается только в том, чтобы поставить гипотезу и заменить ее другой, более совершенной, если на то есть основания ", - писал, анализируя этот вопрос, А.Ф. Лосев .

В другом месте, развивая свою мысль, он замечает: "Со строго научной точки зрения можно только сказать, что сейчас обстоятельства, опытные и логические таковы, что приходится принимать такую-то гипотезу. Больше ни за что поручиться нельзя, если не хотите впадать в вероучение и в обожествление отвлеченных понятий. А самое главное, ничего больше этого для науки и не надо. Все, что сверх этого, есть уже ваши собственные вкусы" .

Конечно, он был совершенно прав, но мы знаем, что ученые, сумевшие сделать великие открытия в науке, как правило, не ограничивались рассмотрением их как гипотез и старались построить на их основании свою научную теорию, свою модель, распространяя ее функционирование на как можно большую часть исследуемого наукой мира. Почему они это делали, понятно, но любые попытки выйти за пределы научных гипотез - движение по пути мифологизации науки . В этом случае наука как исследование переходит в сферу мировоззрения, в область научной идеологии, задача которой защищать новую картину мира до тех пор, пока другие исследования и сделанные в результате их открытия не преобразуют ее или не разрушат до основания.

Тем самым они вторгались в зону мифа и создавали свою мифологию. "Все эти бесконечные физики, химики, механики и астрономы имеют совершено богословские представления о своих "силах", "законах", материи", "электронах", "газах", "жидкостях", "телах", "теплоте" "электричестве" и т. д. " - утверждал А. Ф. Лосев.. И тогда становится ясным, что "под теми философскими конструкциями, которые в новой философии призваны были осознать научный опыт, кроется вполне определенная мифология " . Исключение составляет лишь отвлеченная наука; наука как система логических и числовых закономерностей, то есть чистая наука.

Одна из уходящих форм мифического сознания - вера во всемогущество науки. Еще на заре Просвещения одержав свои первые победы, наука посчитала, что здравый смысл восторжествовал и, возомнив себя всесильной, объявила о монополии на истину, которую она сможет познать логическим путе м . Выступая как объективное и достоверное знание, максимально проверенное по форме и систематизированное по содержанию, наука постаралась выполнить эту задачу. Но отражаемая в ходе научного познания реальность требовала составления научной картины мира. И на основе науки-исследования сложилась наука-мировоззрение, выполняющая скорее роль ее идеологии. Человечество нуждается в более или менее правдоподобной картине мира. И наука выполняет этот заказ.

Но насколько он выполняется, насколько научная картина соответствует действительности? Видимо, настолько, насколько мы будем считать ее таковой. На определенном этапе в науке сложилось впечатление, что такая картина уже создана. Исходя из этого, наука, как мировоззрение, стала все более влиять на проведение научных исследований, определять их стратегию, решать, что в них считать научным, а что нет. В некоторых странах это влияние стало настолько сильным, что развиваться, как исследование, наука могла лишь там и в той мере, где и когда дело касалось безопасности общества и государства.

Так мысль О. Шпенглера, что "нет вечных истин… Непреходящесть мыслей есть иллюзия. Суть в том, какой человек нашел в них свой образ " , была предана забвению. И тогда, помимо объективных причин побуждающих к вольной или невольной мифологизации, наука получила реальный стимул продолжить этот процесс сознательно и целенаправленно. Но знания, изначально заданные, теряют смысл. Или к науке он уже отношения не имеет, хотя и может быть облечен в "научную" (наукообразную) оболочку. И тогда мы читаем, но не вчитываемся. Разбираем, но не вдумываемся. Познаем, но не понимаем.

Диалектика взаимоотношения науки и мифа особо выделяет проблему мифологичности науки, ее вовлеченности в процесс социального мифообразования. Анализируя соотношение и взаимосвязь науки и мифа, А.Ф. Лосев утверждал, что "миф не наука и не философия, и никакого отношения к ним не имеет", что наука не появляется из мифа, а миф не предшествует науке . Не оспаривая его выводы в принципе, попробуем их уточнить.

Во-первых, хотя наука и не рождается из мифа и не тождественна ему, но в реальной жизни, понимаемая личностно, она без него не существует и, значит, всегда в той или иной степени мифологична.

Вот почему под каждым направлением в науке , более или менее опытно проверенным, логически обоснованным (позитивизм, материализм и т. п.) и личностно осмысленным, лежит своя мифология , своя мифосистема. И потому, творимая людьми в определенную историческую эпоху, реальная наука обрастает и сопровождается своей мифологией, питаясь ею и черпая из нее свои исходные интуиции . Что касается принципиальных различий науки и мифа, то они не определяют их принципиальную несочетаемость и несовместимость.

Конечно, миф и наука не одно и то же, но некая их взаимосвязь и зависимость вполне очевидна. Они не тождественны, но совместимы и взаимопереплетаемы. Их взаимоотношения диалектично естественны и неизбежны, ибо их зона функционирования практически почти полностью совпадает. Особенно в сфере общественных и социальных наук. И этот фактор утверждает не только их переплетенность, но и периодическую взаимозаменяемость, когда наука начинает работать на миф, а мифы подпирают те или иные утверждения науки. Подобные процессы можно отрицать или осуждать, но разрушить их нельзя. И потому самый эффективный способ очищения науки от свойственных ей мифов - избегать ее абсолютизации, уходить от ее категоричности и жесткой определенности, рассматривать ее как непрерывный диалектический процесс, где одни гипотезы борются с другими, не утверждаясь в науке как нечто незыблемое и окончательное . Но, к сожалению, реальная наука - другая. Она не только предполагает и доказывает, но и внушает, пропагандирует. А ведь наука, используемая в целях пропаганды с целью абсолютизации неких отвлеченных принципов и гипотез, сама становится мифом, ибо в этом случае выводимые из "первичного мифа" доктрины сущностные конструкции также мифологичны, как и сопутствующие ей частности.

Анализ взаимоотношения науки и мифа подводит нас к необходимости рассмотрения вопроса о том, может ли мифология быть отраслью науки? Для этого надо выяснить:

1) могут ли миф и мифология обладать свойствами, традиционно считающимися критерием и признаком научности? Одним из критериев научности той или иной теории является научное противопоставление "истинного" и "кажущегося", "представляемого" и "действительного", "существенного" и "несущественного". По мнению ряда исследователей мифа (Э. Кассирер, Р. Барт, С. Московичи) миф представляет собой значимость, и поэтому не может рассматриваться с точки зрения истины. Такие попытки ученых отказать мифологии в некоторой доли истинности и закономерности А. Ф. Лосев назвал "абсурдом ". И на то у него были основания. Мы даже не берем в данном случае тот факт, что истинность мифа и мифологии как суммы мифов имеет иной характер, чем истинность мифологии как науки о мифах . Ведь речь идет об истинности в принципе, а не о конкретной его форме. Так, по его мнению, с одной стороны, миф не противопоставляет эти категории "научно", так как сам есть непосредственная действительность. Но отрицать всякую возможность подобных противопоставлений в мифе не правильно. Миф может различать истинное от кажущегося, а представляемое от действительного. Но делает это он не научно, а мифически . Вот почему, противопоставляя науку мифу, нельзя "доводить до такого абсурда, что мифологии не свойственна ровно никакая истинность или, по крайней мере, закономерность" .

И действительно, в любой религиозной и идеологической борьбе мы видим свою мифическую истинность, свои критерии истинности, свои закономерности . Тому примером, скажем, борьба христианской мифологии с языческой, православной с католической, атеистической с религиозной. Каждая из приведенных мифологий содержит определенную структуру - определенный метод возникновения различных мифов и мифических образов, и выравнивается с точки зрения определенного критерия (свойственного ей), который для нее истинен. Этот критерий свойственен только ей, отличая данную мифологию от других, является одним из главных аргументов в их постоянной борьбе, которая в рамках мифического сознания возможна только при условии понимания категории истинности и выявления различий между действительным и мнимым. Когда одна мифологическая система, борясь с другой, рассматривает и оценивает все именно с точки зрения "истины". Но не научной истины, а истины мифической.

Чем же отличается одна от другой? На первый взгляд здесь все просто. Научная истина строится на фактах и доказательствах, а мифическая - на вере. Первая допускает сомнение, а вторая его исключает. Но в действительности все намного сложнее . Почему же?

Во-первых , любая система доказательств исходит из представлений истинного и ложного, действительного и кажущегося, реального и представляемого. А мы уже видели, что социальный миф при всей его внешней абсурдности для его носителей всегда логичен и доказателен. И потому каждый его сторонник может сказать: верю, потому что знаю. И чтобы мы ни думали на этот счет, как бы его взгляды ни критиковали, он будет полностью убежден в своей правоте, пока не придет время менять одни мифы на другие.

Во-вторых , понятие "истинности" исходит из возможности обладания "подлинными знаниями", подпирающими выводы об истинности той или иной научной теории. Но такие "подлинные" знания возможны лишь, когда мы рассматриваем знание не как сложный диалектический процесс, но как некую данность, как абсолютно бесспорный факт; как нечто, что уже никогда не может быть подвергнуто сомнению и пересмотру. И конечно, такие факты в науке есть. Их бесспорность может не подвергаться сомнению, но построить познавательный процесс исключительно на них, как правило, не возможно. И в новых теоретических и ассоциативных комбинациях они могут приобрести не свойственные им текучесть и относительность, либо станут ничего не значащими частностями. И тогда миф внезапно покидает отведенную ему наукой зону между "подлинным знанием" и "нераспознанным заблуждением", чтобы занять всю сферу познания; сферу, где знание, включенное в процесс познания, уже несет в себе элемент заблуждения и незнания, где мифы могут стать опорой господствующей научной теории, либо готовить ее будущее ниспровержение . Где мифы движут (как гипотезы) и подпирают (как мировоззрение) реальную науку, являющуюся всего лишь продуктом определенного исторического развития.

2) способны ли мифы использовать систему доказательств или они опираются только и исключительно на веру? "Мифология ничем не доказана, ничем не доказуема и ничем не должна быть доказываема" - утверждает А. Ф. Лосев . И происходит это, по его мнению, потому, что наука не может разрушить или опровергнуть миф, так как он "научно" неопровержим. Таким образом, не в силах уничтожить миф, наука всеми силами пытается загнать его в сферу искусства, в царство поэзии и неосознанных интуиций; в зону, где факты, логически выверенные доказательства и жизненный опыт ничего не значат. А там, где миф не довольствуется этим, где "поэзия мифа интерпретируется как биография, история или наука, она уничтожается" .

Вот почему, по мнению А. Ф. Лосева, миф вненаучен и не может базироваться на "научном" опыте. Но на наш взгляд это не совсем так.

Во-первых , для мифа, возможно, и не нужны анализ понятий, терминологическая ясность и продуманность языка, приведенные в систему выводы и доказанность их положений, но вместе с тем не стоит и упрощать. Особенность мифа в простоте его непосредственного восприятия, когда самый обычный и научно неподготовленный человек осознает, понимает и принимает миф сразу, непосредственно и чувственно. Но вместе с тем, его восприятие начинается с простейших вещей, но ими не исчерпывается. С точки зрения уровней восприятия и интерпретаций миф неисчерпаем . Или исчерпаем настолько, насколько "исчерпаемы" представления о нем тех людей, что его воспринимают, принимая не только чувствами, но и разумом.

Во-вторых , в самой науке нередко доказуемое строится на недоказуемом и самоочевидном (версии, гипотезы, мнения), а тот или иной миф регулярно "научно" опровергается. Другое дело, что эти опровержения никоим образом его не ослабляют. Точнее, миф для них будет абсолютно неуязвим, пока он для масс желанен . Но стоит массам в нем разочароваться, как все ранее звучавшие доказательства станут для них убедительны и неопровержимы.

В-третьих , примеры современных социальных и политических мифов показывают обратное. Так современный социальный и политический миф воспринимается не только вненаучно и интуитивно, он опирается на социальный и политический "опыт" государств, классов, народов и может быть вполне доказываем .

Свидетельством тому являются социальные и политические мифы о руководящей и направляющей роли КПСС, о преимуществах социализма и его победе в СССР; учения о коммунизме, прогрессе и всеобщем равенстве; лозунги в духе мессианства США, доктрины времен нацизма и холодной войны. Эти мифы не просто опирались на чувства, а именно доказывались множеством примеров, статистических данных, научных положений и расчетов.

Такая ситуация, к сожалению, зависит не только от власти, но и от общества, желающего "знать ответы на главные проблемы современности", а после низложения выполнявшей эту роль церкви, наука поневоле должна была ее в той или иной степени заменить. Исходя из этого, ясно, что вся социальная и политическая мифология, любая идеология, каждая политическая доктрина хотя и рассчитана на чувства, но всегда строится на определенного рода доказательствах . Мы можем им верить или в них сомневаться, доказывать их или опровергать, понимать, что они делают упор не на логику, а на убеждение, не на разум, а на подсознание, но для тех, на кого они рассчитаны, они будут бесспорными доказательствами их явной исторической и научной правоты.

В-четвертых , отрицая научность мифа и мифологию как науку, А. Ф. Лосев сам создал свою научную теорию мифа, свою мифологию, логически выверенную, доказательную и научно убедительную .

3) может ли мифология выходить за пределы мифов? Способна ли она абстрагироваться от них или ее следует рассматривать лишь как некую сумму мифов, мифологическое мировоззрение, ограниченное пределами собственной мифосистемы? Известный специалист по сравнительной мифологии Дж. Кэмпбелл утверждал, что "как наука или история мифология абсурдна" . По мнению А. Ф. Лосева, мифология - не наука, а "жизненное отношение к окружающему" . "Миф ни с какой стороны не научен и не стремится к науке, он… - вненаучен", поскольку "абсолютно непосредственен и наивен" [Там же]. Он видим, осязаем, но касается внешнего, чувственного, частного, образного и реального.

Подобные умозаключения А. Ф. Лосева никак не сочетаются с другими его выводами, где он утверждает совершенно обратное, ибо сводить миф к чему-то "абсолютно" наивному, поверхностному, непосредственному, значит не понять его вообще . Любая самая духовная, самая глубинная мифология оперирует внешне простыми чувственными образами, что не отменяет их символически наполненной значимости, бесконечной символической интерпретации их знаково очерченного для нас глубинного смысла. Мы можем рассматривать мифы сами по себе, как конкретное, образное содержание мировидения и мировосприятия, и тогда они конкретны, непосредственны, чувственны. А можем - как основу мировоззрения, имеющую свой код, свой язык, свою структуру, свой способ восприятия и понимания, как форму и способ мировидения, где степень развитости и наполненности сознания определяет уровневую глубину и насыщенность восприятия.

И, таким образом, миф прост и сложен одновременно, поверхностно наивен и непосредственен и при этом символически неисчерпываем и универсален . Он делает простое сложным, обыкновенное необыкновенным и загадочным. Он превращает каждую функционально конкретную вещь, каждого человека, каждое явление в неисчерпаемый микрокосм, постоянно являющийся и скрываемый, проступающий во всем, явный и непостижимый, разрывающий привычные связи и связующий несовместимое. Он позволяет плодить символические интерпретации всего, что для человека значимо, наделяя его тем символическим смыслом, каким оно вне нашего восприятия, вне наших ощущений и чувств никогда не обладало.

Но в данном случае дело не в этом. И если миф - "вненаучен", обречена ли на вненаучность вся мифология? На наш взгляд, как совокупность мифов мифология сохраняет их характерные черты, и потому наукой быть не может. Но как раздел, видящий в мифах объект исследования, изучающий мифы, их свойства, особенности их возникновения и функционирования, степень воздействия их на людей, мифология является наукой и в таком виде будет наукой всегда.

Библиография
1. Кравченко И. И. Политическая мифология: вечность и современность // Вопросы философии. - 1999. - № 1. - С.3-17.
2. Тахо-Годи А. А. А. Ф. Лосев. Целостность жизни и творчества // Лосев А. Ф. Самое само: Сочинения. - М., ЗАО Изд-во ЭКСМО-Пресс, 1999. - С.5-28 .
3. Оруэлл Дж. Уэллс, Гитлер и всемирное государство // Дж. Оруэлл. “1984” и эссе разных лет. - М.: Прогресс, 1989. - С.236-239.
4. Ортега-и-Гассет Х. Восстание масс // Психология масс: Хрестоматия /Ред.-сост. Д. Я. Райгородский. - Саратов: Бахрах, 1998. - С.195-315.
5. Лосев А. Ф. Диалектика мифа // Лосев А. Ф. Самое само: Сочинения. - М.: ЭКСМО-Пресс, 1999. - С.205-405.
6. Гаджиев К. С. Американская нация: самосознание и культура. М.: Наука, 1990. - 240с.
7. Кэмпбелл Дж. Тысячеликий герой. - М.: Рефл-бук, АСТ, К.: Ваклер, 1997. - 384 с.

«Компас» , что самая лучшая просветительская критика может дискредитировать предрассудок, но не вытеснить из сознаний, если его нечем заменить. Потребность в объяснении берёт своё, она «не терпит пустоты»: в отсутствие позитивных знаний война с одной ложной и/или вредной идеей ведёт лишь к её вытеснению другой, которая не ближе к истине. Хороший пример: критика религии Вольтером, дискредитируя библейский миф, он другой рукой создавал арийский, поскольку до научного атеизма науки ещё не доразвились, ни естественные, ни об обществе. Одновременно он делал ляпы научного характера: см. об этом в книге В.А.Шнирельмана:

«Одним из первых философов, кто был очарован Индией и видел в ней источник человеческой мудрости, был Вольтер. Он полагал, что именно там возникла древнейшая (ведическая) религия и именно туда за выучкой ездили египетские жрецы и китайские мудрецы. Основываясь на рассказах иезуитов, он даже верил в то, что в Древней Индии существовала монотеистическая традиция, предшествовавшая христианству и насчитывавшая не менее 5 тыс. лет. А так как в Библии об Индии ничего не говорилось, это помогало вольнодумцу Вольтеру поставить под сомнение христианскую истину и всячески поносить иудеев за их «предрассудки» и «иррационализм». Это также позволяло ему заявить, что европейцы ничем не обязаны древним израильтянам, которые, по его убеждению, многие из своих священных знаний просто украли у арийцев, библейских Гога и Магога. Кроме того, сопоставление «исконных ведических источников» с современной ему Индией привело Вольтера к идее о деградации, которую якобы испытали арийцы в Индии (Figueira 2002: 10–18).

Лишь позднее было установлено, что, на свою беду, Вольтер излишне доверился поддельному тексту, созданному в своих целях иезуитами (Trautmann 1997: 72).

И. – Г. Гердер тоже не избежал индийского соблазна. Но он шел еще дальше и делал примыкающие к Северной Индии высокие горы прародиной всего человечества. Хотя он никогда не бывал в Индии, он наделял индийцев всеми возможными добродетелями, видя в них идеал «благородного дикаря». Однако, восхищаясь Индией, он ценил ее поэзию больше, чем ведическую литературу. Ведь в поэзии он усматривал подлинную «душу народа». Зато он с пессимизмом смотрел на перспективу открытия исконных религиозных текстов, полагая, что дошедшие до нас были сильно модифицированы и искажены в ходе истории. Подобно Вольтеру, он был убежден в деградации пришельцев, попавших в Индии под влияние местных племен с их примитивным тотемизмом (Гердер 1977: 305–310. Об этом см.: Figueira 2002: 19–22).

В Германии все это дополнялось национальным романтизмом, в контексте которого, по словам итальянского фольклориста Дж. Коккьяры, сперва «благородный дикарь уступил место добродетельному народу», а к середине XIX в. такой народ превратился в «арийцев» и «наших предков» (Коккьяра 1960: 199, 298). Этот скрупулезный историк фольклора отмечал, что

«для романтиков прошлое – вершина горы, с которой они озирают мир; гора эта – их собственное прошлое (их народа), к нему они обращаются как к идеальному убежищу на все случаи жизни» (Коккьяра 1960: 204).

Вместе с тем это убежище не решало всех проблем, и романтизм наделял немецкого человека амбивалентной судьбой. С одной стороны, на нем лежала общечеловеческая миссия, возвышающая его над всеми окружающими; но, с другой, ему якобы грозила опасность быть распятым своими соседями и, прежде всего, евреями. Такого мнения придерживался, например, известный немецкий философ И. Г. Фихте (Rose 1992: 10).

Иными словами, вызревание «арийского мифа» происходило в Европе параллельно с нарастанием антисемитских настроений, поначалу направленных против иудаизма как якобы резко ограничивавшего свободу и культивировавшего жестокость. Тогда даже основанная интеллектуалами еврейского происхождения «Молодая Германия», стоявшая за эмансипацию евреев, требовала, чтобы евреи отказались от всего «еврейского», коренившегося в иудаизме. Этим и следует объяснять негативное отношение к еврейству молодого Маркса, воспитывавшегося в такой атмосфере и фактически воспроизводившего идеи видного деятеля «Молодой Германии», журналиста Людвига Бёрне (Rose 1992: 14–17).

Франсуа-Мари Аруэ (Вольтер). Отец того атеизма, который мнит себя элитарным мировоззрением, а религию атакует не как социальное зло, а как «верования быдла». Антисемит и исламофоб.

Социальная напряженность, нараставшая в обществе в ходе модернизации, выражалась не только в общественных настроениях и политической борьбе. Как это ни странно, она находила место даже в научных представлениях, на первый взгляд не имевших ничего общего с текущими социально-политическими процессами. Пресловутый «еврейский вопрос» оказывал подспудное влияние на интерпретацию древней истории, где, вдохновленные открытием таких новых дисциплин, как индоевропеистика и семитология, некоторые ученые XIX в. обнаруживали в древности оппозицию между семитами и арийцами, оказывавшимися едва ли не антиподами.

Начало их мифическому соперничеству положили схоластические богословские споры о том, на каком языке говорили Адам и Ева. Если святой Августин с уверенностью называл еврейский язык древнейшим языком всего человечества, то еще в IV–V вв. у него находились оппоненты, отдававшие пальму первенства каким-либо иным языкам. Этот спор оживился на рубеже Нового времени, когда некоторые образованные европейцы, включая Г. В. Лейбница, не только искали самостоятельный исток германских языков, но и доказывали, что этот первобытный язык мог своей примитивной структурой и древностью успешно соперничать с древнееврейским (Olender 1992: 1–2). Дольше всего традиционный взгляд на исконность древнееврейского языка поддерживала церковь.

Но уже в конце XVII в. основатель библейской критики Ришар Симон прозорливо усмотрел за фасадом языкового спора нарождающуюся национальную идею:

«Нации борются за свои собственные языки».

Сто лет спустя Гердер подчеркнул, что «каждая древняя нация хочет видеть себя перворожденной и представить свою территорию местом формирования человечества» (цит. по: Olender 1992: 3–4). Кроме того, за языковыми спорами скрывалась идея «национального характера», вера мыслителей той эпохи в то, что язык выражает нечто глубинное, подсознательное, которое описывалось как «душа народа». Все эти идеи обнаруживались еще у Гердера.

Европейская научная мысль развивалась в XVIII–XIX вв. сложным путем. Вначале европейские ученые пытались отодвинуть индоевропейскую прародину как можно дальше от Ближнего Востока – пусть и далеко на восток, лишь бы она не совмещалась с прародиной «семитов». И только много позднее она в их трудах переместилась в Европу, отражая растущую притягательность принципа автохтонизма. Вот как это происходило.

Хотя догадки о родстве европейских языков с армянским и иранским высказывались и до него, англичанин Уильям Джонс стал тем человеком, кто, основательно изучив санскрит, первым заявил о единстве индоевропейских языков, положив начало не только индоевропеистике, но в целом сравнительно-историческому языкознанию (этому не мешало то, что он сделал несколько ошибочных языковых сближений). При этом, подобно многим своим современникам, он идеализировал арийцев, видя в них необычайно талантливый народ, обладавший богатым воображением и глубокими знаниями о мире. Он был убежден в том, что они щедро делились своей мудростью с другими, включая греков (Trautmann 1997: 37–38, 47–52, 59–61; Olender 1992: 6; Figueira 2002: 22–23). Вместе с тем, давший первое научное чтение индийских Вед, Генри Томас Коулбрук рисовал глубокую пропасть, разделявшую древних арийцев и население современной ему Индии, где не осталось и следов от исконной «монотеистической религии», которую он приписывал арийцам; зато появились идолопоклонничество и варварские обряды, отсутствовавшие у древних (Figueira 2002: 23–25).

Это добавило очарования Древней Индии, причем не столько в Англии, где практические знания о ней и снобизм колонизаторов сдерживали буйную фантазию, сколько в Германии, где кабинетные размышления, помноженные на национальный романтизм, открывали двери самым головокружительным теориям. Так и родился «арийский миф», авторство которого принадлежит известному немецкому мыслителю-романтику Фридриху Шлегелю, первому переводчику санскритских текстов на немецкий язык. Воспевая миф и поэзию, Шлегель призывал учиться у древних, понимая под этим Древнюю Индию и видя в ней начало всех начал. Примечательно, что, отдавая должное ценности национальной культуры, этот эрудит и либерал демонстрировал космополитизм; он выступал против свойственной его эпохе крайней германомании и стоял за эмансипацию евреев (Поляков 1996: 206; Коккьяра 1960: 210–211; Goodrick-Clark 1998: 32). Воспевая мудрость и красоту Индии, где ему так и не удалось побывать, Шлегель выводил оттуда все великие нации, включая египетскую цивилизацию. Движущей силой этого беспримерного похода он называл бродячих проповедников, якобы объятых стремлением очиститься от некоего страшного греха, что и заставило их покинуть благословенную родину и отправиться на далекий север. Шлегель положил начало романтической традиции, представлявшей санскрит источником всех остальных индоевропейских языков. Вместе с тем он был убежден в том, что изначальные ведические знания были безвозвратно утрачены. Поэтому для изучения их следов он предлагал полагаться исключительно на факты языка (Godwin 1993: 38–39; Figueira 2002: 30).

Если в XVIII в. некоторые мыслители допускали, что Моисей мог «украсть» свои знания из Египта, то в начале XIX в. в развитие идей Вольтера им на смену пришли еще более нелепые идеи, выводившие иудаизм из индийского брахманизма. Начало этой экстравагантной версии положили немецкие ученые Йозеф Гёррес и Фридрих Крёзер (Figueira 2002: 32). В 1824 г. во Франции стал выходить ультраконсервативный журнал «Католик», стремившийся привязать веру Моисея к Индии (Поляков 1996: 217). А позднее эту идею подхватила Е. Блаватская.

В начале XIX в. немецкий филолог И. Х. Аделунг поместил библейский рай на территории Кашмира. Он наградил Адама и Еву «прекрасными европейскими формами» и древнейшим языком, подозрительно напоминавшим тот, который вскоре был назван «арийским». Затем полемизировавший с ним И. Г. Роде перенес Эдем в горы, где берут свои истоки Амударья и Сырдарья и откуда якобы и расселялись «арийцы» (Поляков 1998: 139–140)»

Все это – разумеется, крайности. Но, даже избегая их, многие респектабельные авторы той эпохи, включая таких известных философов, как Шеллинг, Шопенгауэр и Гегель, склонялись к принятию индийской генеалогии. При этом вслед за географом Карлом Риттером, подчеркивавшим сходство санскрита с древненемецким, многие немецкие мыслители склонны были тогда верить в то, что именно германцы, в отличие от других народов Европы, напрямую происходили от древних арийцев (Figueira 2002: 33).

Арийцы и расовая теория

Тем временем происходило становление индоевропеистики как науки о языках. Причем если в Англии Томас Янг ввел в 1813 г. термин «индоевропейцы», то в Германии с ним соперничал термин «индогерманцы», предложенный К. Мальте-Бруном в 1810 г. и подхваченный Ю. фон Клапротом в 1823 г. Одновременно в Германии популярность получил термин «арийцы», связанный с именем француза А. Анкетиль-Дюперрона, первооткрывателя Авесты, вначале применявшего его только для мидян и персов. Более широкое значение ему придал все тот же Ф. Шлегель, связавший его с великим «народом-культуртрегером» (Поляков 1996: 208–209; Olender 1992: 11; Godwin 1993: 39; Goodrick-Clark 1998: 32). А еще раньше Гердер и А. Л. фон Шлёцер начали использовать термин «семиты», применяя его вначале только к группе языков.

Проблема быстро вышла за пределы языкознания. Ведь за языком исследователи того времени видели вслед за Гердером культуру, народ и даже «расу» (но последнее – уже вопреки Гердеру, протестовавшему против деления человечества на отдельные расы). Лингвистические реконструкции стали использоваться для изучения культуры и истории древних народов, их философии, религии и социальной организации. Мало того, одно время санскрит называли древнейшим индоевропейским языком, а Веды воспринимали как собрание текстов древнейшей религии индоевропейцев, едва ли не как «арийскую Библию». «Арийское» начало сперва отождествляли с древними индийцами и античными греками, а «семитское» – с евреями. Но затем «арийство» получило расширительный смысл.

При этом если в свое время Ф. Шлегель приписывал немцам

«прямоту, искренность, твердость, исполнительность и глубину, сочетавшиеся с некоторой наивностью и неуклюжестью» (Коккьяра 1960: 211),

То вскоре это было перенесено на «арийцев» в целом. Имея в виду широкое географическое пространство, занимаемое индоевропейцами, им приписывали неизбывную волю к переселениям и путешествиям, а также страсть к инновациям, тогда как в семитах видели неповоротливый косный народец, приверженный своим консервативным ценностям и противящийся каким-либо изменениям. С этой точки зрения, индоевропейский политеизм виделся много привлекательнее семитского монотеизма. Лишь формирование более строгих научных подходов во второй половине XIX в. позволило пересмотреть эти ранние представления, хотя тогда их все еще разделял такой родоначальник семитологии, как Э. Ренан (Olender 1992: 9, 12, 54–56).

В целом вся первая половина XIX в. прошла в Европе под знаком индомании. Именно тогда стало модным противопоставлять Зороастра Моисею и утверждать, что семиты заимствовали философию и религиозные представления у индогерманцев, на чем, например, настаивал немецкий индолог Христиан Лассен, ученик братьев Шлегель. Этот автор первым стал противопоставлять арийцев семитам, воспевая арийцев как «наиболее организованный и наиболее творческий народ», разносивший высокую культуру и в силу этого имевший право подчинять себе аборигенов (Поляков 1998: 141–142; Godwin 1993: 39). В середине XIX в. Яков Гримм включил эту версию в свои учебники по литературе и истории, благодаря чему широкая немецкая публика и узнала об «арийцах» и «арийской славе». Примечательно, что их движение на запад вслед за солнцем Гримм объяснял «непреодолимым побуждением» (Поляков 1996: 212–214).

Тем временем сравнительное языкознание переживало период бурного развития. В 1814–1818 гг. датчанин Р. Раск включил в состав индоевропейской семьи исландский язык, в 1816 г. немец Ф. Бопп окончательно обосновал родство санскрита с рядом европейских языков, в 1820 г. русский исследователь А. Х. Востоков доказал родство славянских языков, в 1820 – 1830-х гг. швейцарец Адольф Пикте обогатил индоевропейскую семью кельтскими языками, а в 1836–1845 гг. немец Ф. Диц положил начало романской филологии. На этой основе к середине XIX в. сложилось научное направление, стремившееся реконструировать особенности первобытных культур и образа жизни их носителей, исходя из фактов языка.

В русле этого направления индомания быстро пошла на убыль, и взгляды многих ученых надолго оказались прикованы к Европе. Теперь в центре споров встал вопрос о том, надо ли видеть центром формирования индоевропейцев Центральную Европу или же степную полосу Восточной Европы. Первое решение отстаивал бывший филолог Г. Коссинна, ставший археологом, а второе казалось более правдоподобным лингвисту О. Шрадеру. Имелись и иные суждения. Например, Р. фон Лихтенберг искал прародину арийцев на Пиренейском полуострове.

Впрочем, во второй половине XIX в. во Франции и, в меньшей степени, в германских странах получила развитие гипотеза о том, что исконные арийцы расселялись с территории Средней Азии или, точнее, из Согдианы или Бактрии. Так, например, считали Ю. фон Клапрот, Анри Мартен, Х. Лассен, А. де Гобино, Ф. Макс Мюллер, А. Пикте, Ф. Ленорман, А. де Катрефаж, Ш. Э. Уйфальви, Ж. де Морган. Эта идея, в особенности, оживилась в 1890-х гг., после того как в Синьцзяне были обнаружены тохарские рукописи. Она дожила до Первой мировой войны, когда английский археолог Дж. Майерс все еще отождествлял ранних индоевропейцев со степняками-скотоводами Средней Азии.

В те годы главными героями такого рода исследований были, разумеется, первобытные арийцы. А одним из первых, кто взял на себя трудоемкий труд по реконструкции их образа жизни, социальной организации, обычаев, религии, был швейцарец А. Пикте, называвший свой метод лингвистической палеонтологией и посвятивший этому свою трехтомную работу. Он воспевал арийцев как «одаренную расу», полную внутреннего совершенства и наделенную огромной творческой энергией, позволившей ей вести успешные завоевания. Он называл ее «самой могучей расой на земле» и верил, что она была призвана править миром. Мало того, он оправдывал завоевание Индии англичанами тем, что «европейским арийцам» предназначалось самим Провидением вернуться в Индию и принести своим братьям высшую цивилизацию. Кроме того, Пикте видел первобытных арийцев солнцепоклонниками и приписывал им исконный монотеизм, возникший, тем самым, вне связи с семитской традицией. Он также отдал дань выстраиванию оппозиции «арийцы/евреи», где евреи наделялись исключительным консерватизмом и нетолерантностью, а арийцы – способностью к творческому развитию и открытостью. В его схеме они выглядели антагонистами без какой-либо возможности компромисса (Olender 1992: 95–99, 102–104). Идеи Пикте оказали большое влияние на его современников, среди которых были такие известные ученые, как востоковед и филолог Э. Ренан и физический антрополог А. де Катрефаж.

Жозеф Артюр де Гобино, классик расизма. Если «арийский миф» зачали рационалисты и просвещенцы, то подхватили и сделали социальной силой романтики и пр. иррационалисты

Книга Гобино не произвела никакого впечатления на республиканскую Францию, но нашла живой отклик у немецких интеллектуалов, переживавших этап романтического национализма и мечтавших о грядущей германской славе. Ведь, по Гобино, именно германцы сохранили арийскую кровь в наиболее чистом виде. Существенно, что история и культурология привлекали Гобино не как источник познания, а как урок и предостережение для современного ему мира. Иными словами, он писал свою книгу не для специалистов, а для широкой публики, предлагая ей расовый миф как универсальный ключ к пониманию сути общественного развития. Действительно, научности в его произведении было мало. В своем описании Индии Гобино основывался на книге Х. Лассена, исказив многие ее положения и вычитав оттуда то, чего там не было (Figueira 2002: 70–71). По словам Коккьяры, «хотя Гобино и считал себя этнологом, из его сочинения совершенно ясно видно, что о том, что такое первобытные народы, он не имел ни малейшего представления» (Коккьяра 1960: 298).

Арийский миф увлекал не только философов, востоковедов и этнологов. Благодаря Гобино он стал широко обсуждаться образованной публикой и даже вдохновлять некоторых германских революционеров. Своеобразным примером синтеза революционных идей, фольклора и музыки, пропущенных через горнило арийского мифа, было творчество известного немецкого композитора Рихарда Вагнера. Активный участник революции 1848 г., после ее поражения Вагнер проникся германской идеей, и с тех пор его национализм был окрашен в расовые тона. И если вначале для антисемитских настроений ему вполне хватало христианских источников, то затем он вдохновился расовым подходом, который, как ему казалось, давал более глубокое понимание сути окружающего мира. Он увлекся германским фольклором, веря, что обращение к идеалам германской древности может открыть путь к будущей германской свободе. С тех пор он пытался воплотить в своих операх идеал борьбы за социальную справедливость, направленной против буржуазного общества. При этом положительными героями опер неизменно становились «германцы-арийцы», тогда как их антиподам придавались «семитские» черты, отождествлявшиеся со всем отвратительным, что было в обществе бюргеров. Так социалистические идеи со временем превратились у Вагнера в навязчивое желание очистить Германию от евреев. Все это метафорически отображалось в цикле о Нибелунгах, задуманном композитором еще в конце 1840-х гг. (Rose 1992: 68–72). Однако кристаллизация этих мыслей наступила позже, когда Вагнер открыл для себя Шопенгауэра (1854 г.), а затем в 1870-х гг. познакомился с книгами Дарвина. Труд Гобино он прочитал только в 1880 г., хотя был лично знаком с французским мыслителем с 1876 г. Зато в 1870-х гг. Вагнер регулярно получал антисемитские книги и брошюры от их авторов, открывших ему заинтересовавшие его нюансы расовой теории (Katz 1986: 105–106).

Свою идеологическую платформу Вагнер изложил в статьях 1877–1881 гг., где, развивая арийскую идею, писал о различиях между «нашим Спасителем» и «племенным богом Израиля», о «еврейской антирасе», о «загрязнении германской крови» и деградации современных христиан, а также о необходимости вернуться к «арийскому христианству». От критики разложившегося христианства он переходил к обличениям современного буржуазного мира, якобы зараженного «иудейским духом». Он призывал к «возрождению расы», что требовало избавления не только от «духа иудаизма», но и от самих «иудеев». При этом он мечтал об Освободителе, видя его прообраз в Зигфриде. Все эти настроения он пытался передать в своей последней опере «Парсифаль», призванной стать метафорой возрождения «арийской расы» (Katz 1986: 107–109, 117; Rose 1992: 141–166).

Фридрих Вильгельм Ницше. Создатель идеи сверхчеловека не очень ей соответствовал — служил профессором в ненавидимой им «демократии» и страдал комплексом самоненависти.

Свой вклад в развитие арийского мифа внес и Фридрих Ницше. Вступив в спор с учеными-санскритологами, он доказывал, что термин «арья» означает вовсе не «благородный», как думали многие его современники, а «богатый» или «владелец». Это якобы открывало истинную натуру арийцев, призванных «владеть», то есть быть «хозяевами» и «завоевателями». Но он понимал и опасность этого: ведь, заселяя новые земли и покоряя местное население, арийцы рано или поздно смешивались с ним и претерпевали деградацию, теряя свои исконные славные качества. Он полагал, что так когда-то случилось в Европе, но верил, что индийские арийцы счастливо избежали морального и физического упадка. Он считал «Законы Ману» древнейшей книгой человечества и приводил их в пример как непревзойденный арийский кодекс морали и социального порядка. Причем этот порядок основывался на кастах с их эндогамным принципом, то есть предполагал генетическое наследие. Поэтому, чтобы преодолеть беды современного ему общества, Ницше предлагал вернуться к иерархии и кастовому строю, в рамках которого только и мог сформироваться человек будущего, «арийский сверхчеловек». Наилучшим путем к этому он считал выведение новых рас искусственным путем, что в те годы уже получило название евгеника (Figueira 2002: 50–57). При этом, опираясь на «Законы Ману», Ницше игнорировал все иные индийские источники. Ему вполне хватало этого древнего кодекса, чтобы создать свой миф об «арийском Золотом веке».

Ницше представлял немцев «людьми Севера», плохо приспособленными к христианству. Его заботило моральное состояние немцев, пребывавших в растерянности в обстановке быстрой модернизации, охватившей Германию в последней четверти XIX в. Он считал, что им следует собрать в кулак всю свою волю и проявить твердый характер, чтобы выжить в стремительно меняющемся мире. Мягкая позиция христианства, призывавшего к состраданию в отношении слабых и несчастных, для этого явно не годилась. Поэтому Ницше его отвергал как религию, направленную против арийских ценностей и обрекавшую сильных на поражение со стороны слабых (Ницше 1997а: 283; 1997б).

Примечательно, что приверженность Ницше принципу крови вовсе не породила в нем склонность ни к расизму, ни к антисемитизму (Ионкис 2009: 237–241). Напротив, он считал евреев самым сильным и «расово чистым» народом Европы и верил в то, что самое многообещающее потомство происходит от браков арийцев с евреями (Ницше 1997а: 371). В частности, он полагал, что смешение германцев со славянами, кельтами и евреями благотворно повлияло на германскую душу. Однако, позитивно относясь к евреям как к народу, Ницше осуждал иудаизм и выросшее из него христианство. Кроме того, он считал евреев имитаторами и посредниками и отрицал за ними творческие способности. Он ставил им в пример арийцев, которые, не полагаясь на Бога, сами создали для себя свод законов и ввели социальную иерархию. Поэтому именно арийцы, в глазах Ницше, являлись прирожденной «расой господ», призванной править всеми другими. Идеалом ему служили брахманы, чуждавшиеся низкорожденных (Figueira 2002: 58–60).

Ницше оживил и миф о гипербореях, живущих суровой жизнью в северных льдах. Якобы это закаляло характер: метафоры «льда» и «холода» превращали северян в людей несгибаемой воли и обещали им в будущем власть над миром. Фактически образы гипербореев и арийцев сливались у Ницше в представлении о сверхчеловеке с его неутолимой «волей к власти». Холод, власть и индивидуализм делались маркерами идеального человека будущего (Франк 2011). Позднее эти метафоры были с благодарностью подхвачены нацистами и до сих пор воспроизводятся неонацистами.

Во второй половине XIX в. «арийский миф» был введен в высокую науку востоковедом и германофилом Эрнестом Ренаном и лингвистом-индологом Фридрихом Максом Мюллером. Ренан отдавал должное свершениям двух «великих рас» («арийской» и «семитской») в истории, связывая их только с «цивилизованными народами» (Olender 1992: 59–60). Однако этот миф оставался на позициях христианской историософии, когда речь заходила о будущем: подобно иудаизму, «семитская раса» уже полностью сыграла свою роль, и в будущем ей места не находилось – там царствовали одни «арийцы»; именно им предназначено было стать «хозяевами планеты». При этом на стороне «арийцев» были «возвышенные идеи», а «семитов» фатально подводил их «ужасающе простой ум». По словам Ренана, семиты ничего не дали и не могли дать миру, кроме монотеистической религии. Как заметил Поляков, в своем творчестве Ренан употреблял термины «семитская раса» и «еврейский народ» как синонимы, тогда как «арийцы» нередко выглядели эвфемизмом для германцев. Тем самым Ренан открыл шлюзы для лавины вторичной литературы, посвященной противостоянию «арийцев» «семитам» (Поляков 1996: 222–225).

Среди таких авторов выделялся плодовитый, но забытый ныне писатель-эзотерик Луи Жаколио, служивший французским консулом в Калькутте. Он создал миф о допотопной всемирной теократии с ее столицей Асгартхой («город Солнца»), которая была позднее захвачена «брахманами-арийцами». Отвергая амбициозные, на его взгляд, претензии христианства, Жаколио обнаруживал истоки Библии в горах Индии, и его книгами зачитывались как Е. П. Блаватская, так даже Ницше (Гудрик-Кларк 1995: 235; Godwin 1993: 81–82, 86; Figueira 2002: 53; Андреев 2008: 52). Однако Макс Мюллер называл его книгу «Библия в Индии» «самой тупой… какую я знаю» (Поляков 1996: 228).

Примечательно, что для Макса Мюллера исторические и филологические штудии отнюдь не имели отвлеченного характера. Он пытался вернуть европейцам их древнее наследие в надежде на то, что это поможет им решить ряд современных проблем и навести порядок во внутренней жизни (Figueira 2002: 34, 38). Занимаясь в основном лингвистикой и мифологией, Макс Мюллер резко отделял арийцев от семитов и туранцев, с которыми, по его мнению, они не имели ничего общего. В отличие от своих предшественников и ряда современников он не находил никаких сходств между древней арийской и древней семитской религиями – в далеком прошлом пути арийцев и иудеев, по его мнению, нигде не пересекались. Макс Мюллер еще не знал, где именно располагалась прародина «арийской расы». Он помещал ее условно где-то в горах Центральной Азии, откуда древние арийцы и расселялись: одни – на запад, другие – на юг. При этом он резко противопоставлял одних другим: именно первые обладали необходимыми навыками для прогрессивного развития, тогда как вторые отличались пассивностью и созерцательностью. В то же время он однозначно включал индийцев в состав «кавказоидной (яфетической) расы», относя потемнение кожи на счет местного климата. Будучи сторонником теории завоевания, Макс Мюллер описывал, как пришлые арийцы покорили местных дасью, которых он называл туранцами, приписывая им скифский язык. Он верил, что от этих арийцев происходили брахманы, тогда как племенное население и неприкасаемых он связывал с потомками дасью (Trautmann 1997: 196–197). Мало того, он постоянно подчеркивал различия между исконными арийцами, когда-то пришедшими в Индию, и их далекими потомками, пережившими разложение и деградацию и перешедшими от первичного монотеизма к идолопоклонству и кастовому обществу. В индуизме он видел искажение исконной арийской религии (Thapar 1996: 5–6; Figueira 2002: 36, 39–43). Во всем этом, как отмечает Д. Фигейра, он был «последним аватаром романтизма в области лингвистики» (Figueira 2002: 47).

Тем не менее Макс Мюллер был далек от расизма. В молодые годы он, во-первых, писал об «арийском братстве», имея в виду европейцев и индийцев, а во-вторых, не видел никакого вреда в расовом и культурном смешении. Напротив, он полагал, что в Индии это пошло на пользу арийцам и их культуре. Он доказывал, что для прогресса цивилизации вовсе не обязательно заставлять местных обитателей переходить на язык и культуру пришельцев. Напротив, тесные мирные взаимоотношения создавали основу для успешного развития. Тем самым, раса вовсе не служила определяющим фактором в судьбе людей. Макс Мюллер всю свою жизнь выступал против дискриминации индийцев (Trautmann 1997: 176–178). Однако при этом именно он освятил своим авторитетом отождествление языка с расой, и ему наука второй половины XIX в. обязана популярностью представления об «арийской расе». Об этом сам он горько сожалел в последний период своей жизни, отмечая, что говорить об «арийской расе» – все равно что говорить о «брахикефальной грамматике» (Коккьяра 1960: 313; Поляков 1996: 229–230; Thapar 1996: 6; Figueira 2002: 44–46).

Эти сожаления были вызваны необычайной популярностью «арийской идеи» во второй половине XIX в., когда она использовалась в очень разных сомнительных учениях. Например, она сыграла немалую роль в становлении теософии, основательница которой Е. П. Блаватская превозносила санскрит и объявила «арийскую расу» ведущей на Земле, с которой якобы связано будущее человечества. В ее учение вошли такие положения, как отождествление санскрита с праиндоевропейским языком, наделение расы внутренними имманентными свойствами, прославление арийцев как «высшей расы», выведение Библии из брахманизма, представление о «расовой деградации» и неизбежном вымирании «отживших свое рас». Правда, в ее понимании «арийцы» были более широким понятием, чем «белая раса».

Что касается Ренана, то, постоянно используя термин «раса», он относился к нему неоднозначно. Он полагал, что лишь в глубокой древности раса была безусловным «физиологическим фактом». Однако, благодаря последующим историческим процессам, она утратила связь с кровью и стала ассоциироваться с языком, религией, законами и обычаями. Так основой расы сделалась «духовность», оттеснившая кровь на задний план. С этой точки зрения в современности, где господствовал политический принцип общности, даже понятие «лингвистическая раса» теряло всякий смысл. Однако все это не упраздняло расовую иерархию, ибо за пределами «цивилизованного мира», то есть Европы, раса сохраняла прежний характер. Поэтому Ренан провозглашал принцип «расового неравенства» (Olender 1992: 58–63). Этот республиканский подход к расе, получивший своеобразное выражение в работах Г. Лебона о «расовой душе», или «ментальности» (Тагиефф 2009: 65–67), разделялся во Франции даже крайними националистами типа Мориса Барреса.

Как бы то ни было, в 1860-х гг. деление на «арийцев» и «семитов» «уже составляло часть интеллектуального багажа образованных европейцев» (Поляков 1996: 274). Это разделение основывалось на лингвистических критериях, но в работах немалого числа авторов оно содержало и расовые коннотации. Одним из первых резкие культурные различия между «арийцами» и «семитами» подчеркнул все тот же Ренан. Заслуги «семитов» он ограничил музыкальными способностями и монотеизмом. По всем остальным позициям они фатально проигрывали «арийцам», главным достоинством которых было то, что, обладая богатым воображением, язычники глубоко понимали окружающую природу. Это дало им возможность открыть научные принципы и встать на путь быстрого прогресса, тогда как приверженность монотеизму иссушала мысль и тормозила развитие «семитов» (Olender 1992: 63–68).

Начало второй половины XIX в. ознаменовалось появлением сомнений в единстве индийцев и европейцев, на чем, как мы видели, настаивали филологи. В Англии такие сомнения начал высказывать бывший военный медик Джон Кроуферд, долгие годы служивший в Юго-Восточной Азии и Северной Индии. Указывая на существенные физические различия между обитателями Индии и Европы, он не мог поверить в то, что у них когда-то имелись общие предки. Он также доказывал, что смешанные браки могут принести вред цивилизации. Вопреки Максу Мюллеру, с которым он спорил, раса для него означала судьбу (Trautmann 1997: 180–181).

Проявляя наивность молодости, физическая антропология на первых порах отдала дань преклонению перед «арийцами» с их якобы естественным превосходством над всеми остальными, что не в последнюю очередь определялось привходящими политическими факторами. Так, уже хрестоматийным стал пример с одним из основателей французской антропологической школы А. де Катрефажем, настолько шокированным варварством прусской армии во время Франко-прусской войны, что в споре с патриархом немецкой антропологии Рудольфом Вирховом он попытался исключить пруссаков из числа «арийцев» и приписал им «финское или славяно-финское происхождение» (Поляков 1996: 279–280; Field 1981: 208–209).

[На деле же «варварство» было рационализацией, а утверждение, что пруссаки — не настоящие немцы («арийцы»), а онемеченные «финны» или «монголы» было общим местом французского расизма 1860-х гг. Этим они противопоставлялись «истинным арийцам» — баварцам, гессенцам и пр., патронировать которых пробовала Франция Наполеона III, а также, конечно, самим французам. Седан, Гравелотт, Мец с этим покончили, сама же идея считать враждебную нацию «азиатами» была подхвачена всеми националистами восточнее Рейна и дожила до сего дня. См. Анри Тагиефф. Цвет и кровь***]

Но еще хуже оказывалось «еврейское происхождение», и в последней четверти XIX в., когда антисемитизм в Германии был на подъеме, некоторые этнологи, востоковеды и антропологи приписывали семитам отсутствие творческих способностей и называли их деградировавшей ветвью «белого ствола» (Поляков 1996: 293–294). Другие обращались к культурологии и натурфилософии для обоснования якобы вечного характера оппозиции «семиты/арийцы». Во второй половине XIX в. ряд востоковедов – Э. Кине, А. Вармунд, Э. Ренан, Ю. Лангбен, – делавших акцент на связи культуры с окружающей природной средой, противопоставляли «народы пустыни» с их якобы хищническим отношением к природе «народам лесов», обожествлявшим ее и стремившимся к ее сохранению. Так, немецкий востоковед Адольф Вармунд противопоставлял «зрелую еврейскую расу» «молодой арийской». Первой он приписывал неутолимую страсть к перемене мест, унаследованную якобы от предков-кочевников, а вторую связывал с оседлым народом леса. В свою очередь это давало ему основание обвинять «народ пустыни» в потребительском хищническом отношении к природе, тогда как «народ леса» вызывал у него только восхищение своим духовным эстетическим взглядом на природу. Этой схемой воспользовался немецкий экономист Вернер Зомбарт, стремившийся показать, как хищническое отношение к природе переносится «народом пустыни» на социальные взаимоотношения. Позднее эта парадигма вошла в концепцию «коллективного бессознательного» К. Г. Юнга, противопоставлявшего «арийскую психологию» «еврейской» (Поляков 1996: 305–309).

В то же время к концу XIX в. возросший авторитет физической антропологии заставил с большей осторожностью подходить к трактовке сложных связей между языком, мышлением и физическим типом. На рубеже веков некоторые специалисты уже начали воспринимать тезис об «арийском происхождении» как новый миф (Поляков 1996: 286). Итоги научных исследований второй половины XIX в. были подведены Айзеком Тайлором в получившей широкую известность популярной книге «Происхождение арийцев» (1889). Он попытался синтезировать данные, накопленные к тому времени лингвистами, физическими антропологами, археологами и фольклористами. Его главной целью было доказательство отсутствия жестких связей между языком и физическим типом, и он упрекал лингвистов в лице Макса Мюллера за их неосторожный и поспешный вывод об общности происхождения народов, говорящих на «арийских языках». Он отмечал, что даже современные народы Европы, несмотря на родство языков, существенно отличаются друг от друга физическими признаками, причем эта биологическая разнородность местного населения отмечалась по меньшей мере с неолитических времен. Он отстаивал положение о том, что в ходе истории народы могли переходить с языка на язык, тогда как физический тип был гораздо более устойчивым. Тем самым, убеждение в единстве «арийской расы», якобы объединявшей все индоевропейские народы, оказалось в корне ошибочным. Подобно ряду других исследователей Тайлор доказывал, что местом происхождения арийских языков могла быть европейская равнина, то есть «арийцы» были в Европе автохтонным населением, а вовсе не пришельцами.

Вслед за французским физическим антропологом Полем Брока Тайлор связывал этнические признаки с физическим типом, а не с языком, и в этом понимании основу этнологии составляла физическая антропология, а не лингвистика. Соответственно, исконные арийцы означали некую расовую группу, которая со временем поделилась своим языком со всеми, кого она встречала на своем пути. Примечательно, что портрет первобытных арийцев, рисовавшийся самыми разными источниками, разительно отличался от их восприятия романтиками. Они вовсе не выглядели «высшей расой»: у них не было ни государства, ни монументальных сооружений, ни науки, ни монотеизма, ни сколько-нибудь развитой мифологии (Тайлор 1897).

Поль Брока. Классик физической антропологии, считавший пруссаков «финнами» и шедший на разные ухищрения, чтобы доказать, что их мозг меньше, чем у французов.

Вместе с тем, как отмечает Т. Тротмен, Тайлор до того сузил значение понятия «арийской (белой) расы», что оно стало пригодно для политизации. Ведь теперь речь шла о небольшой группе «белого населения», которая успешно разносила свой язык по всему миру и передавала его другим «более слабым расам», заменяя их собственные «менее совершенные» языки. Так арийская идея оторвалась от представления об индоевропейской общности, но подверглась расиализации, сохранив образ культуртрегеров (Trautmann 1997: 186–187). Иными словами, язык потерял роль основополагающей скрепы, определяющей родство всех индоевропейцев, и превратился в формальный малозначимый фактор. Зато в этом качестве его сменило родство по крови, и на первый план выступил (этно)расовый показатель. Соответственно, физическая антропология заняла то место, где прежде всецело властвовала лингвистика. Следствием этого стало исключение индийцев из состава «арийской расы», и Индия утратила свою привлекательность в качестве возможной прародины «арийцев». С тех пор взоры тех, кто занимался поисками такой прародины, обратились к Европе.

Теперь прямое отождествление языка с физическим типом сохранилось лишь в околонаучной, публицистической и художественной литературе. Но некоторые пытались тесно связать расу с религией, причем это не было чуждо и Тайлору. В этом контексте, где «арийство» иной раз отождествлялось с христианством, теологический спор христианства с иудаизмом принимал уже расовый облик (Поляков 1996: 278–279). Примечательно, что по мере того, как христианская историософия теряла универсальность и замыкалась в клерикальных кругах, ее центральная идея о необычайной живучести еврейского народа продолжала сохранять свою убедительность для тех, кто теперь апеллировал к науке. Эта живучесть и приспособляемость, завораживая одних и пугая других, в любом случае требовала объяснений. Ряд натуралистов указывали на врожденную живучесть, другие – на умение сохранять свою кровь «чистой» или вообще на могущество еврейской крови, третьи – на способность к акклиматизации, четвертые – на космополитизм. Вне зависимости от этих споров многие считали евреев созданными иначе, чем все другие люди. Но если для одних это означало близкий конец еврейства, то другие, напротив, предрекали ему необычайный успех. Некоторые авторы усматривали в этом опасность для окружающих. Однако дальнейший прогресс науки позволил квалифицировать все такие взгляды как атавизмы прежних суеверий (Поляков 1996: 300–303).

Как бы ни дистанцировались специалисты от крайностей, в конце XIX в. представление о неравенстве рас считалось основанным на «научных фактах». Поэтому и без жесткой связи с языком «арийская идея» продолжала соблазнять определенную часть физических антропологов, увлеченных краниологией. В 1840 г. швед Андерс Ретциус ввел такое понятие, как «головной указатель», позволившее ему разделить население Европы на долихокефалов и брахикефалов. По его мнению, первые значительно превосходили вторых по своим способностям. Из них-то и состояли «передовые (арийские) народы», тогда как брахикефалы определялись как «туранцы» и связывались с отсталостью (Поляков 1996: 282).

Несмотря на осторожные возражения основателя немецкой антропологической школы Рудольфа Вирхова, это представление надолго закрепилось в науке. При этом ряд немецких ученых связывали «арийцев» с северными немцами, которым была свойственна долихокефалия, тогда как некоторые французские авторы, напротив, отождествляли «арийцев» с брахикефалами, ибо большинство французов принадлежали именно к этой группе. Разумеется, каждая из сторон доказывала, что именно ее предки сделали Европу цивилизованной (Поляков 1996: 282–286). Участвуя в этом споре об историко-культурной роли брахикефалов и долихокефалов, Тайлор доказывал, что первые выказывали больше способностей к цивилизации. Поэтому он делал исконных арийцев брахикефалами, противопоставляя «благородную расу арийцев» «отвратительным дикарям» с их длинноголовостью. Тевтонцам он отказывал в принадлежности к «детям света» (Тайлор 1897).

Некоторые авторы, подобно французскому антропологу Полю Топинару, искали компромиссного решения. По его мнению, хотя белокурые долихокефалы и покорили брюнетов-брахикефалов, затем они слились в единую нацию. С этим не соглашался Ж. Ваше де Ляпуж, связывавший закат былого величия Франции с приходом к власти долихокефалов-арийцев. Вслед за Гобино он скорбел по упадку «арийской расы», ибо, на его взгляд, брахикефалы-туранцы были способны только повиноваться и с готовностью искали себе новых господ. Он видел в истории «борьбу рас» и предсказывал массовую резню, которую якобы способны вызвать пусть и небольшие различия «головного указателя». Выход он находил в евгенических мероприятиях, ибо, на его взгляд, лишь они могли остановить расовую войну (Тагиефф 2009: 117–119).

Своей вершины арийский миф достиг в конце XIX в. в книге Хьюстона Стюарта Чемберлена «Основания девятнадцатого века» (1899). Чемберлен не был ни историком, ни физическим антропологом. В его жизни все было запутано: сын британского адмирала, он провел детство во Франции, а вся его сознательная жизнь прошла в Германии, и он считал себя «немцем»; готовясь стать ботаником, он так и не защитил диссертацию и предпочел заниматься свободным писательским трудом. Он был зятем Рихарда Вагнера и входил в Общество Гобино и в Новое общество Вагнера, отличавшиеся германским шовинизмом. Ему благоволил кайзер Вильгельм II, находившийся под большим впечатлением от его книги.

Больше всего Чемберлена занимал вопрос о расе, но четкого научного понимания этого феномена у него не было: «раса» для него означала то биологическую общность, то состояние умов, то историко-культурную категорию, то религиозную группу. Он использовал понятия «индогерманцы», «индоевропейцы», «арийцы» и «тевтонцы» как синонимы. Причем в категорию тевтонцев он включал германцев, кельтов и славян, полагая, правда, что германцы сохранили «арийскую кровь» в наиболее чистом виде. При этом он был убежден в том, что «форма головы и структура мозга имеют решающее влияние на форму и структуру мышления» (цит. по: Field 1981: 154–155, 191). В то же время состоянию ума он придавал гораздо большее значение, чем языку или физическим чертам. А процесс развития и будущее интересовали его много больше, чем происхождение рас. Например, он писал: «Если бы было доказано, что в прошлом никакой арийской расы не было, мы ее увидим в будущем; для людей дела – это очень важный момент» (Field 1981: 220; Figueira 2002: 76). Иными словами, за его расовой риторикой скрывалась забота о сплочении германской нации и стремление обеспечить ей политическое превосходство в мире, и именно ради этого он любовно выстраивал свой грандиозный расовый миф.

Поставив своей целью нарисовать тридцать веков человеческой истории, Чемберлен сумел воплотить в своей книге лишь малую часть задуманного. Однако ему и этого хватило, чтобы на 1200 страницах показать глубокий расовый конфликт между «арийцами» и «семитами», якобы пронизывавший всю известную человеческую историю. При этом, хотя он обращался к массе самых разных источников, путеводной звездой ему служили труды расовых мыслителей и антисемитов, ибо, как замечает Дж. Филд, «его ум не воспринимал нерасовых построений» (Field 1981: 173).

Всю историю Чемберлен сводил к развитию и упадку рас: каждая культурная эпоха была творением доминирующей человеческого типа. При этом стержнем мировой истории рисовалась «расовая борьба». Чемберлен всячески превозносил тевтонскую, или арийскую, расу, изображая ее создательницей всех известных цивилизаций. Ее врагом он называл «расовый хаос», регулярно возникавший, если люди забывали о фундаментальных расовых принципах. Причем главными разрушителями порядка и цивилизации он показывал «семитов». Вслед за Гобино он доказывал, что смешение с «чужаками», то есть примесь «чуждой крови», неизбежно ведет к «расовому упадку» и деградации. Примечательно, что такое смешанное население, способное служить только «антинациональным» и «антирасовым» силам, он усматривал в южных европейцах, и впоследствии это дало Муссолини основание отвергнуть его книгу (Field 1981: 185).

Евреев Чемберлен изображал смешанной группой, обязанной своим происхождением трем разным «расовым типам» – семитам-бедуинам, хеттам и амореям, или хананеям. Последних он рисовал арийцами, пришедшими с севера. Смешение двух первых типов якобы дало евреев, а от смешения тех с арийцами появились «истинные израильтяне», во многом превосходившие евреев. Но это смешение произошло слишком поздно, а потому и культурный взлет Древнего Израиля был недолгим и закончился крахом. А после пленения жрецы произвели ревизию Ветхого Завета и исказили его, вовсе исключив из него воспоминания об «арийцах», но зато объявив евреев «избранным народом». Чемберлен восхищался приверженностью евреев принципу крови, но его ужасало стремление к установлению своей власти над миром, которое он приписывал им вслед за многими антисемитами той поры. Вместе с тем нетрудно заметить, что представления Чемберлена о евреях страдали разительными противоречиями: с одной стороны, он видел в них «чистый расовый тип», а с другой – считал их продуктом смешения нескольких разных «типов». Это повергало его в смятение, ибо они нарушали все выведенные им «законы расового развития». Поэтому, видя в них некую мистическую силу, он заявлял, что они разлагают благородные нордические души (Field 1981: 187–189). Примечательно, что, завершая свои абстрактные рассуждения о роли евреев в истории, он заканчивал утверждением о том, что они более других получают выгоду от современной модернизации, которая тяжелым грузом ложится на плечи «тевтонской нации» (Field 1981: 190). С тех пор это обвинение постоянно сопровождает все антисемитские выступления.

Евреям Чемберлен, разумеется, противопоставлял тевтонцев с их духом корпоративизма и иерархии, идеализмом и преобладанием «этики» над духом политической свободы. Он выступал против либерализма и рисовал идеал элитарного общества, которое стремился совмещать с «тевтонским индустриализмом». Последнюю главу своего произведения он посвятил восхвалению достижений «тевтонцев» в течение последнего тысячелетия – речь шла прежде всего о философии, науке и искусстве. В XIX в. он видел вызов тевтонцам со стороны эмансипированных евреев и финансового капитализма. Он писал о высокой миссии германцев, призванных победить социализм и плутократию.

Чемберлен придерживался версии об «арийской природе» Иисуса Христа, и именно благодаря успеху его книги версия об «арийском Христе» получила общественную популярность. По его убеждению, именно Христос создал «арийское христианство», которое тем самым не только не имело ничего общего с иудаизмом, но было им искажено (Field 1981: 182–183, 305–307). При этом, описывая отличия «арийской религии» от иудаизма, Чемберлен опирался на Ригведу, видя в ней изложение принципов монотеизма, которые впоследствии якобы были «украдены» евреями и донельзя искажены ими (Figueira 2002: 77–80). В 1921 г. Чемберлен даже участвовал в учреждении Союза за немецкую церковь (Field 1981: 412).

Хотя его книга фактически была компиляцией более ранних расовых построений, а также содержала массу противоречий и необоснованных утверждений, ее с восторгом встретила немецкая публика, благодаря своему выраженному патриотизму и безграничному прославлению немецкой культурной традиции. Публике понравилась и идея «расового превосходства», которая, будучи переведена в практическую плоскость, означала «сплочение нации» (Field 1981: 169–224, 233).

Так к концу XIX в. в среде европейских интеллектуалов окончательно возобладал «научный расизм», всемерно использовавший идею эволюции для членения человечества на «низшие» и «высшие расы». Во главе последних, разумеется, стояли «арийцы» как якобы наиболее приспособленные к новой эпохе. Примечательно, что такие представления опирались не только на суждения ученых, но и на эзотерические учения, расцвет которых тогда наблюдался. В то же время социальным оптимистам, возглавлявшимся Гербертом Спенсером, противостояли пессимисты (Ф. Голтен, К. Пирсон), начавшие бить тревогу по поводу «расового упадка» и «дегенерации», к чему якобы могла привести высокая плодовитость «низших рас». В Германии и Австрии к таковым относили славян, в Англии – ирландцев. Определенную популярность тогда получила и идея ухудшения человеческих качеств вследствие «расового смешения». При этом вера во всемогущество наследственности достигла своей кульминации именно в Германии. Там концепции «расы» и «арийства» покинули научные кабинеты и оказали заметное влияние на общественные настроения. Дело доходило до того, что даже некоторые педагоги (Г. Альвардт) озаботились «борьбой арийцев с евреями». Например, тогда Вильгельм Шванер издавал антисемитский журнал для учителей и играл видную роль в германском молодежном движении.

Таким образом, если на общеевропейском уровне арийский миф оправдывал систему колониализма (например, англичане легитимировали им свое право владеть Индией), то на уровне отдельных государств служил местному национализму, противопоставляя коренных жителей, потомков «арийцев», чуждому Другому, под которым в XIX и начале XX в. понимались прежде всего евреи (Figueira 2002: 49).

«Арийское христианство»

Рассмотренные веяния не обошли своим влиянием и христианскую религию. Хотя бурное развитие науки в XIX в. поставило под вопрос многие былые христианские догмы, христианская историософия продолжала воздействовать на умы даже тех ученых, которые внешне порывали с христианством во имя того, что они считали научной истиной. Напомню, что традиционный христианский взгляд на историю делил ее на три эпохи, соответственно оценивая роль в ней иудеев. Христианские авторы с благодарностью относились к древним израильтянам, подготовившим, по их мнению, приход Иисуса Христа. Однако насколько роль израильтян в ранний период рисовалась позитивной, настолько же они получали негативную оценку в отношении второго периода. Ведь, отвергнув Христа, они становились естественными врагами христианства, якобы всячески мешавшими его развитию. Если в ранний период они выглядели творческим народом, единственным носителем божественной истины, то затем, когда эта истина была передана христианам, они становились досадной помехой «новому Израилю», как теперь любили называть себя христиане. В новом мире места евреям-иудеям уже не находилось, и многие христиане с удивлением и подозрительностью относились к народу, продолжавшему существовать, несмотря на то что самим Проведением ему суждено было уйти в небытие. Отцы Церкви называли евреев «детьми Сатаны», и в наследство от них христианам досталось представление о коварстве иудеев, якобы подготавливающих приход Антихриста и призванных служить ему в эпоху всеобщего коллапса и беззакония, которая должна наступить накануне Страшного суда. Затем наступал черед третьей эпохи, когда праведникам суждено было наслаждаться бесконечным блаженством в мире, избавленном от злых сил и их прислужников. Стоит ли говорить, что эта схема постоянно подпитывала у своих приверженцев юдофобские настроения?

Нетрудно заметить, что все это отразилось в той оппозиции, которую любовно выстраивали многие из упомянутых выше мыслителей. В принципе она сохраняла прежний характер, хотя христиан, или «Новый Израиль», в ней сменили «арийцы». Мало того, те же представления давали о себе знать и в новых эзотерических концепциях, говорящих о регулярной смене эпох и рас. Здесь большую популярность получило учение о близящемся конце эры Рыб, чреватом всеобщим упадком и глобальными катаклизмами, после чего мир якобы должен увидеть приход новой расы. Эзотерики рисовали нашу эпоху временем господства «арийской расы», тогда как случайные остатки былых рас (а к ним относились и «семиты») обречены были покинуть сцену. В этой парадигме евреи («семиты») с якобы имманентно свойственной им приверженностью партикуляризму также выглядели культурно бесплодными, лишенными творческого начала и не имеющими будущего. Зато будущее ассоциировалось с универсальными людьми, «арийцами».

Примечательно, что в этом идейном климате, требовавшем максимально отдалить христианство от иудаизма, определенную популярность получила идея «арийского Иисуса». Еще в 1858 г. французский революционер Пьер-Жозеф Прудон доказывал, что монотеизм не мог быть создан «коммерческой расой» (то есть евреями), а был творением «индогерманского ума» (Rose 1992: 65). Тогда в Швейцарии А. Пикте наделял арийцев «первобытным монотеизмом», а во Франции Э. Ренан делал все, чтобы оторвать Иисуса Христа от его иудейских корней. «В Иисусе не было ничего еврейского», – писал он. Примечательно, что в христианстве Ренан находил меньше монотеизма, чем в иудаизме или исламе. Так христианство естественным образом становилось «арийской религией». Причем чем больше оно отдалялось от иудаизма, тем больше совершенствовалось. Поэтому Ренан настаивал на необходимости дальнейшей «арианизации» христианства и его очищения от «семитских недостатков». Мало того, как-то Ренан даже высказал вслед за Аделунгом предположение о том, что Эдем располагался в Кашмире. В пользу рисуемой им оппозиции он трактовал и природные различия между лесистой Галилеей, где родилось христианство, и пустынной Иудеей, где процветал иудаизм (Olender 1992: 69–72, 79).

Эрнест Ренан, сделавший вклад в рождение «арийского Христа»

Пытаясь провести резкую границу между «религией евреев» и «религией арийцев», сторонники такого подхода делились на две группы. Одни полагали, что кочевники-семиты, отличавшиеся сухостью ума и крайним рационализмом, были обречены на монотеизм, тогда как обладавшие творческой фантазией арийцы способны были создать для себя политеистическую религию. Другие, напротив, доказывали, что «еврейский ум» был не способен осознать всю глубину монотеизма; зато это было доступно арийцам. В любом случае в течение XIX в. в Европе вызревали настроения, требовавшие полного разрыва между христианством и иудаизмом и очищения христианства от «семитских включений».

Дальше всего это зашло в Германии, где наблюдались попытки создать «арийское христианство». Если Рихард Вагнер изображал легендарного Зигфрида «истинным арийцем», то его продолжатель, писатель-расист Клаус Вагнер в своей книге «Война» (1906) уже говорил об «Иисусе-Зигфриде». И если в XIX в. некоторые немецкие интеллектуалы, начиная с Фихте (Davies 1975: 572–573), были озабочены «арийским происхождением» Иисуса Христа, то в первой половине XX в. их последователи вслед за Чемберленом уже думали о том, как очистить Ветхий Завет от «семитизма». Это, разумеется, требовало «упразднения иудаизма», глашатаем чего еще в последней четверти XIX в. выступил в своем трактате «Религия будущего» востоковед Пауль де Лагарде (Davies 1975: 574). Тогда же, мечтая о «религии солнца», Эрнст фон Бунзен заявил, что Адам будто бы был «арийцем», а змей-соблазнитель – «семитом» (Поляков 1996: 330–332). В свою очередь бельгийский социалист Эдмон Пикар обнаружил «арийскую сущность» Иисуса Христа в том, что тот якобы был настроен против капитализма (Davies 1975: 575). А во Франции в конце XIX – начале XX в. многие католические авторы называли Иисуса то «арийцем», то «галилеяном», то даже «кельтом», но только не евреем (Wilson 1982: 515). И, наконец, вершина европейского антисемитизма XIX в., Чемберлен, пытался мобилизовать все возможные источники для того, чтобы превратить Иисуса Христа в «арийца». При этом он апеллировал к «духу», а не к внешности и настаивал на том, что Иисус поднял «флаг идеализма», тем самым бросив вызов иудаизму. Затем он заявил о необходимости «деиудаизации» христианства и поставил задачу создать новое арийское Евангелие. Следуя этому плану, под конец своей жизни он провозгласил истоком христианства персов, а вовсе не иудеев (Поляков 1996: 340–341; Davies 1975: 575–576; Field 1981: 193–195).

Таким настроениям способствовали сенсационные научные открытия в Месопотамии, позволившие немецкому ассириологу Фридриху Деличу выступить в 1902 г. с гипотезой о том, что многие сюжеты и идеи Второзакония, включая основные положения монотеизма, были заимствованы израильтянами из наследия Вавилонии. При этом он не просто демонстрировал соответствующие факты, но подчеркивал бедность и отсталость культуры древних израильтян. Мало того, если ранее А. Тайлор считал, что многие особенности своей древнейшей религии и мифологии арийцы заимствовали у семитов, то теперь Делич, напротив, задумался об «арийской природе» Иисуса Христа. Стоит ли говорить, что все это добавило масла в огонь антисемитизма? Так, Чемберлен не преминул включить открытия Делича, разумеется, в своей собственной интерпретации во вступление к четвертому изданию своей книги (Field 1981: 255–257; Poliakov 1985: 26; Marchand 1996: 223–226). Тогда даже в Санкт-Петербурге некоторые студенты демонстрировали свои антисемитские настроения со ссылкой на Делича. Так, например, делал М. М. Гротт, доказывая творческую немощь евреев, которым якобы приходилось «заниматься плагиатом» (Гротт 1915: 61–63).

В Германии близкие идеи, хотя и лишенные антисемитского налета, популяризировал А. Древс, доказывавший, что, попав под влияние персидского митраизма в эпоху Ахеменидов, израильтяне внесли серьезные коррективы в основные представления иудаизма. Например, изменился образ Яхве, превратившегося из жестокого и мстительного бога в доброго, милосердного и любвеобильного отца. Якобы на этом фоне рядом с суровым фарисейско-раввинистским законничеством появилась «гуманная и живая мораль», выходившая за пределы узкого «иудейского национализма» (Древс 1923. Т. 1: 8 – 13; 1930: 25–32, 37–39). Древс не забывал упомянуть о том, что древним израильтянам якобы были не чужды человеческие жертвоприношения. Впрочем, по его словам, даже это они частично заимствовали у персов (Древс 1923. Т. 1: 33–38). Иными словами, по мнению Древса, основные понятия иудаизма окончательно сложились под сильным влиянием персидской религии и эллинской философии. В то же время, как он доказывал, основу христианству заложили синкретические («гностические») учения, широко распространенные в Западной Азии в конце 1-го тыс. до н. э. Среди источников внешнего влияния он называл даже буддизм (Древс 1923. Т. 1: 55–62). Но ядро христианства Древс связывал с идеей жертвующего собой бога, якобы принесенной арийцами с севера. Он даже утверждал, что с этой точки зрения Иисус был «арийцем» (Древс 1923. Т. 1: 126). Тем самым, иудаизм представлялся «вторичной религией», а прямая генетическая связь с ним христианства оказывалась под вопросом. Впрочем, Древс не отличался последовательностью и в более поздней книге признал, что христианство выросло из иудаизма, хотя и выработало совершенно иное представление о Боге (Древс 1930: 366).

В эти годы перед антисемитами встала дилемма – принять или отвергнуть христианство. Чтобы оно стало для них приемлемым, его надо было очистить от любых следов иудаизма. Но если умеренные расисты принимали христианскую этику, считая ее «арийской», то радикалы усматривали в ней отчетливое еврейское наследие. Ведь германское героическое начало, каким они его видели, никак с ней не сочеталось. Поэтому со временем радикалы отказались от христианства и сдвинулись к неоязычеству, ярким примером чего были немецкий генерал Эрих Людендорф и его супруга Матильда (Poewe 2006: 74). В нацистской Германии германский языческий фольклор как источник исконных моральных норм почитался много выше, чем связанное с иудаизмом христианство, хотя отношение самого Гитлера к такой «германской идее» и отличалось известным цинизмом. Зато Гиммлер мечтал о создании «неогерманской религии», способной заменить христианство (McCann 1990: 75–79). Ведь многие нацисты видели в антихристианстве более глубокую форму антисемитизма (Poewe 2006: 7).

Со своей стороны приверженцы «германского христианства» поддерживали «возрождение» немецкого народа при национал-социализме, доказывали, что церковь вполне соответствует национал-социалистической идее, и выказывали готовность защищать нацистское государство от языческих тенденций. Они отстаивали идею арийского происхождения Иисуса, связывали христианство с «кровью» и всеми силами очищали его от каких бы то ни было остатков иудаизма. Такая, по словам А. Дэвиса, «нарциссическая церковь» вполне соответствовала тоталитарной природе нацистского государства (Davies 1975: 577–578).

«Арийское христианство» было одной из ключевых идей концепции А. Розенберга, превратившей его в эксклюзивную расовую религию. Розенберг настаивал на том, что евреи в лице апостола Павла «извратили» истинную суть учения Христа. «Арийские» основы учения он искал в индийских Упанишадах, в зороастризме и у средневекового мистика Майстера Экхарта (Figueira 2002: 83–86). Сторонником «арийского христианства» был также бывший пациент психиатрической клиники Карл Мария Виллигут – эзотерик и духовный наставник Г. Гиммлера, разработавший эсэсовские ритуалы и символику. Он называл себя потомком древних германских королей и доказывал, что христианство родилось из религии древних германцев («ирминистской религии Криста»), в среде которых задолго до «семитов» и была якобы написана исконная Библия. В его концепции находило место и распятие древнего вождя Балдура «раскольниками-вотанистами» (Гудрик-Кларк 1995: 199–201; Васильченко 2008: 437–454).

Движение германской веры возникло в Тюбингене в 1929 г. Его приверженцы поклонялись Гитлеру и считали, что лишь через него можно было достичь Иисуса Христа. Одной из задач этого «германского христианства» было объединение немецкой нации, расколотой по религиозному признаку. Однако при нацистах это движение вошло в конфликт с учрежденной властью Исповедальной церковью, ставившей ту же задачу, но отдававшей предпочтение протестантам. Ведь Движение германской веры представляло себя «третьей конфессией», отличной от протестантов и католиков и стремившейся собрать вокруг себя религиозные группы, не связанные с христианством, – расистов-язычников и эзотериков, то есть тех, кто еще в Веймарский период демонстрировали свои расистские наклонности и хотели очистить христианство от «семитизма» (Poewe 2006). Нацистское государство, объявляя себя сторонником «позитивного христианства», воздерживалось от откровенной поддержки какой-либо из конфессий, хотя и симпатизировало протестантизму (Alles 2002: 180–181). В конечном итоге нацистский культ основывался на идее Третьего рейха; никакие другие боги ему не были нужны (Poewe 2006: 148–149). В этих условиях Движение германской веры не встречало какого-либо противодействия, и именно его усилиями в Тюбингене был учрежден Арийский институт (в декабре 1942 г.), а в Марбурге – Музей изучения религий. При этом если до прихода нацистов к власти там среди религий фигурировал и иудаизм, то уже в музейной программе 1933 г. места для него, в отличие от всех других основных религий мира, не нашлось (Alles 2002: 184).

Создатель и первый лидер Движения германской веры, бывший миссионер Якоб Вильгельм Хауэр, склонный объяснять различия между религиями расовым фактором, резко противопоставлял «индогерманскую религиозность» «ближневосточной семитской». Если первая якобы отводила человеку место рядом с богами, то вторая рисовала его жалким, убогим, греховным существом, спасти которое могло лишь посредничество третьих лиц; первая способствовала развитию инициативы, вторая прививала фатализм; первая призывала к активной борьбе за справедливость, вторая обрекала на вечное подчинение богу-деспоту; первая отличалась толерантностью, а вторая стремилась к доминированию. Индогерманцам нужен был не спаситель, а вождь. Поэтому, учил Хауэр, чтобы не навлечь на себя беду, человек обязан поступать в соответствии со своим «расовым характером» (Alles 2002: 190; Poewe 2006). Примечательно, что немало христиан рисуют все это как оппозицию христианства иудаизму, где христианство обладает теми же чертами, что «индогерманская религия», по Хауэру.

Германское возрождение, происходившее в XIX в. и начавшееся с увлечения мифологией и фольклором, вскоре получило общественные формы – коллективные занятия гимнастикой и атлетикой, походы в горы с проведением там «германских ритуалов», хоровое пение, организация ежегодных фестивалей с манифестацией германской идентичности. Наибольший энтузиазм в этом проявляла провинциальная интеллигенция и молодежь, объединявшиеся в неформальные группы («ферейны»). На этой базе в Австрии в последней четверти XIX в. начали возникать политические движения, стоявшие на платформе пангерманизма, делавшего акцент на «общности по крови». Его сторонников возмущали действия властей, направленные на поддержку славянских культур и языков. Австрийские немцы опасались подрыва своих ключевых позиций в политической системе и экономике. В 1897 г. дело дошло до кровавых столкновений между толпой и полицией, что поставило Австрию на грань гражданской войны (Гудрик-Кларк 1995: 17–20, 94).

В этих условиях своими врагами пангерманисты видели не только славян, но и католическую церковь, не разделявшую их расовых симпатий. Католиков связывали со славянофильством и рассматривали как предателей германской идеи. В свою очередь разочарование в католицизме создало благоприятную среду для поиска альтернативных верований. Немецкие интеллектуалы были увлечены экзотическими восточными религиями, но для их понимания привлекали научные идеи своего времени. Так они обратились к тевтонским верованиям, хорошо вписывавшимся в зарождавшуюся тогда «нордическую идеологию». Христианство с его призывами к эгалитаризму и всеобщей справедливости никак не отвечало духу времени, жаждавшему жесткого порядка, основанного на элитизме и иерархии (Гудрик-Кларк 1995: 40–41). В конце XIX в. в Германии и Австрии все большую популярность получали чествования средневековых героев, организация праздников летнего солнцестояния; повсюду появлялись кружки немецкой истории, увлеченные поисками тевтонских предков и их «национальной религии».

P.S . Поэтому нельзя играть в шахматы с помощью добрых намерений (злых тоже), и исключительно важно «онаучить» влияние всякой идеологии, а особенно левой и прогрессивной, исходно опирающейся на научный подход (правые - на священное, скрепы, традицию и т. д. Blut und Boden ). Чем более идеология опирается на объективное знание, и менее - на эмоции, пусть самые благородные (особо токсичными здесь оказываются лучшие чувства - симпатия к угнетённым («плохо одетым людям»), любовь к родине и человечеству, жажда свободы и пр. Нет случайно их называют опаснейшими из добродетелей, но лишь в данной ситуации незнания, с заменой одного мифа другим, не вообще)), тем ниже вероятность ошибиться, предав собственные идеи и служа идейным противникам, как последние 60 лет левые исламофилы в Европе из «антиимпериализма».

Примечание

А антисемитизм выкрестов, как антикоммунизм разного рода оруэллов-кёстлеров , антисоветизм с русофобией сваливших на Запад б.советских интеллигентов (или гомофобия скрытых геев, если росли в консервативной семье ) - штука предельно заразная, ибо являет собой пример сильного когнитивного диссонанса . Он возникает, когда человек по слабости духа, из соображений выгоды и пр. откажется от себя и присоединится даже не к «чужим», а к «врагу», всегда готовому использовать отречение, чтобы потоптать бывших «своих». Отсюда у людей заурядных сильнейшая потребность в (само)оправдании с соответствующими эмоциями, до криков и брызганья слюной, — что мы и видим у оруэллов с кёстлерами в течение всей последующей жизни.

Гений может взглянуть на остранённо, увидеть нелепость стереотипа и освободиться от него. Скажем, утверждаемой автором «Zur Judenfrage» связи еврейства с «торгашеством» резко не соответствовал нежно любимый им отец: первый иудей, ставший адвокатом в Рейнланде, прогрессист и бессребренник, симпатик Великой Французской революции, поддерживавший сына в его начинаниях. Поэтому Маркс больше не повторял юношеских глупостей, и в зрелости был резко против распространённого у немецких и английских социалистов отождествления «еврея» с «капиталистом», внёсшего заметный вклад в резкий подъём антисемитизма в Западной Европе с 1880-х гг. (см. знаменитое определение антисемитизма Бебелем как «социализма дураков»).

На основе данных опроса, проведенного американским журналом Live Science, был составлен список самых распространенных научных мифов, которые затем прокомментировали ученые.

Оказалось, что большинство из них являются абсолютно безосновательными:

1. «Нервы не восстанавливаются»

Это неправда. Самый активный рост мозга человека, безусловно, наблюдается в раннем возрасте, именно в это время он проходит все этапы формирования. Однако ученые утверждают, что даже в зрелом возрасте клетки мозга делиться не прекращают. Многочисленные исследования доказали, что нейроны растут и изменяются до смерти человека. Так что не слушайте тех, кто говорит, что нервы не восстанавливаются – поумнеть может каждый и в любом возрасте.

2. «Курица способна жить без головы»

Это правда. Ученые подтверждают, что курица на самом деле может прожить пару минут после того, как ей отрубят голову. Дело в том, что даже без головы у птицы сохраняется стволовая часть мозга, отвечающая за многие рефлексы. Известен случай, когда одна курица смогла прожить без головы 18 месяцев. Теперь становится понятным, откуда пошла фраза «курица безмозглая» – голова не такая уж жизненно необходимая часть тела для курицы.

3. «В космосе гравитации нет»

Это неправда. Скорее всего, это заблуждение возникло из-за популярных выражений «невесомость» или «нулевая гравитация». Ученые уверяют, что гравитация существует везде, даже в космосе. Космонавты парят в невесомости только потому, что падают на Землю в горизонтальной плоскости. С расстоянием гравитация становится меньше, но полностью никогда не исчезает. Кстати, утверждение, что в космосе вакуум, тоже неверно. Межзвездное пространство заполняют всевозможные частицы и атомы, просто в космосе расстояние между ними больше, чем на нашей планете.

4. «Человеческий мозг использует всего 10% своих возможностей»

Этому заблуждению уже больше века, но ученые уверяют, что это не больше, чем миф. Результаты МРТ-исследований показали, что человек задействует большую часть мозговой коры, причем мозг человека трудится даже, когда он спит. Так что придется разочаровать тех, кто верит, что в будущем ученые придумаю способ, как заставить мозг работать лучше и тогда все будут обладать сверхспособностями.

5. «Съесть булку с маком – все равно, что покурить опиум»

Как бы странно это ни прозвучало, но это утверждение отчасти является истинным. Конечно, глупо ожидать от булочки с маком какой-то эйфории, которую получают наркоманы от выкуривания опиума, но проблемы с наркоконтролем из-за попавшего в организм мака, скорее всего, возникнут. Если спустя какое-то время поле употребления в пищу двух булочек с маком у человека взять анализ крови, то тест на опиаты окажется положительным.

6. «Куриный бульон помогает вылечить простуду»

И это утверждение может быть признано отчасти истинным. Именно вылечить простудное заболевание куриным бульоном, безусловно, не получится, но все-таки родители не зря уговаривают своих больных детей съесть бульон. Результаты исследования показали, что в курином бульоне есть вещества, оказывающие противовоспалительное действие и помогающие остановить прогрессирование болезни.

7. «Зевание заразно»

Это очень похоже на правду. Многие, наверное, замечали, что если кто-то начинает зевать, то он словно «заражает» всех остальных. Сложно сказать, насколько это утверждение верно с точки зрения науки, но, по мнению антропологов, рефлекс к повторению зевков находящегося рядом человека мы унаследовали от обезьян. Шимпанзе, например, очень нравится передразнивать зевание других. Получается, что зевая вслед за другим человеком, мы на подсознательном уровне его передразниваем.

8. «Если под дождем бежать, то вымокнешь меньше»

Математические уравнения, разработанные для описания этого процесса, доказывают, что это утверждение, скорее всего, является правдой. Вот только при беге заметно возрастает риск испортить костюм, так как в таком случае очень сильно намокнет передняя часть тела, а при размеренной ходьбе основной удар дождя придется на голову.

9. «Единственный видимый из космоса рукотворный объект – это Великая китайская стена»

Это высказывание встречается в различных вариациях, но все они одинаково неверны. С низкой орбиты космонавты видят много созданных человеком объектов, к примеру, египетские пирамиды и даже взлетные полосы крупнейших аэропортов. Китайскую же стену, точно не зная, где она находится, увидеть намного сложнее, а с Луны и вовсе невозможно.

10. «Смена сезонов года происходит при изменении расстояния до Солнца»

Это неправда. Изменение расстояния до Солнца, которое происходит при движении нашей планеты по своей орбите, практически не сказывается на температуре на Земле. Тут все дело не в расстоянии, а в угле наклона оси Земли, при изменении которого сменяются и времена года.